Берлин – Москва. Пешее путешествие — страница 15 из 39

Некогда по этой земле прошла дрожь, даже землетрясение. Проблеск воспоминания, что есть ведь в жизни что-то еще, помимо вечного зноя летом и снежной глазури зимой; придорожное село протерло глаза от пыли, сплюнуло водочную слюну сквозь щербину в зубах, и тягостная давящая белорусская даль исторгла из себя «Колос». А также универмаг. И гастроном – еще один магазин. И гостиницу. С тех пор у Кареличей появился центр.

Стоило обнаружить надпись «Гостиница», как появились новые силы, и я отправился на разведку. Дверь гостиницы была нараспашку. В контражурном свете было видно, как по короткому коридору плелся к себе в комнату полуголый мужчина, ремень его брюк свисал вниз. Я вернулся к своему дереву и услышал разговор у лотка с детскими товарами. Шаткий столик принадлежал торговке-челночнице, похожей на тех, что я встретил в приграничном автобусе. Грубые, яркие, дешевые пластиковые сумки, дешевая скакалка с яркими ручками.

Две девочки заинтересовались браслетами. Они перебрали и перемерили все, что было. В результате выбор пал на перламутровый, совершенно такой же, какие продают в магазинах игрушек. Пестрые мелкие купюры, которыми они расплатились и которые торговка рассортировала по цвету в толстом пакете, – игрушечные деньги. Монет в Белоруссии не было.

Пока я сидел, не подошел ни один автобус. Только мое состояние объясняет то, что лишь спустя два часа я догадался расспросить, придет ли он вообще. Мне показали на край села, где находился автовокзал, здесь я мог ждать еще долго. Ирония судьбы. Вокзал был прямо за гостиницей, а я его не заметил, просто не услышал шума автобусов. Зал ожидания, как почти на всех русских автовокзалах, был заполнен тучами мух. Побеленный зал с каменным полом пустует, за исключением часа пик, у стен стоят скамейки, с торцевой стороны есть окошко или даже два, расположенных слишком низко или слишком высоко, так что пассажир, чтобы задать вопрос или купить билет, вынужден либо сгибаться перед кассиром, либо смотреть снизу вверх.

Так было и здесь: окошки были такими высокими, что всем приходилось высказывать свои пожелания, встав на цыпочки, а кассирши вели себя совсем как фигурки из игрушечного барометра31. То левая кассирша появится в своем окошке, то правая, при этом одна выцветшая занавеска отдергивалась в сторону, а другая задергивалась прямо перед носом очередного пассажира. Следующим был я. Кассирша номер один нагрубила мне и велела обратиться в другое окошко. Кассирша номер два также мне нагрубила, приказала сесть и подождать. Я, конечно, понимал, что грубость этих женщин не имела под собой ничего личного, и попытался не придавать этому значения. Я довольно часто замечал, что маску дракона кассирши надевали на себя словно каску или рабочую униформу, и также быстро избавлялись от нее, как только трудовой день заканчивался. Мне казалось, что напористость русских женщин является оборотной стороной ненадежности их мужчин. Она граничит с грубостью, но может мгновенно перейти в чрезвычайную покорность, нежность и заботливость – как это было с новогрудскими девушками на площади ночных свиданий.

Рычание дракона из пещеры номер два, видимо, означало, что все билеты на автобус проданы и нужно думать, что делать дальше. Stand-by, как говорят на западе. Давка усиливалась, мужчина, сидевший по соседству на бетонной скамье, подтвердил, что автобус скоро отходит. Мухи донимали его не меньше, чем меня.

– Спокойно, спокойно, места еще есть, сидите, ждите.

Я не доверял пропаганде. Гипнотическое заклинание – «Спокойно, спокойно» – застряло у меня в ушах, как только я ступил на эту землю; жажда и голод усилились, а почти в каждом автовокзале есть бар. Там сидели трое стариков в больших льняных кепках и разговаривали о войне. Иногда один из них вставал и уходил, не прощаясь, его место занимал кто-нибудь еще, но разговор продолжался, его рефреном было: «Ой-ой-ой».

Я заказал чай и бутерброды. Барменша покачала головой: заказ был неудачен.

– Возьмите воду и слойку с маком.

Дверь зала ожидания распахивалась и захлопывалась, и каждый раз издавала пронзительный звук, как ветряк у станции из фильма «Однажды на диком Западе»32. С точки зрения физики, она вообще не могла закрываться, поскольку возвращавшая ее назад стальная пружина, была оборвана, однако, повинуясь старой привычке, дверь пусть и не запиралась, но все-таки попадала в проем.

С места поднялась старушка, пересекла зал, опираясь на алюминиевую трость, – и каждый ее шаг по каменному полу сопровождался легким стуком – она толкнула дверь и вышла на солнечный свет. Он тут же преобразил ее лицо, стерев с него следы старости и усталости. Она сразу помолодела, алюминиевая трость превратилась в палочку из жидкого серебра, и я понял, что делал Джакометти33 в своей двадцатидвухметровой кузнице Гефеста в Париже. Он переплавлял тела в свет. Дверные петли заскрипели, образ распался в пыль, я опрокинул себе на голову стакан воды и вонзил зубы в маковую слойку.


За полтора дня до Минска я вышел на автомобильную трассу и обнаружил, что она очень удобна для ходьбы. У нее были широкие обочины, выложенные гравием или даже залитые гудроном, и это было еще не все. Тут же сидели местные жители и предлагали лисички, белые грибы, каштаны, неизвестные мне большие красные ягоды, маленькие желтые яблочки, рыбу, копченую и соленую, – словом, все, что только можно было принести из леса и с дачи и выставить в ведерке у дороги или даже просто разложить на старой газете. Каждые несколько километров на обочине сидела женщина, молодая или не очень, нередко повернувшись к трассе спиной, и ждала, когда остановится грузовик или притормозит по дороге домой автомобиль с московскими номерами, и водитель выберет товар.

С облегчением я заметил лошадиные лепешки на полосе обгона и глинистый след от трактора, запросто пересекшего трассу. Нет, у меня здесь не будет проблем, на меня никто не обратит внимания. Люди с полными рюкзаками, шедшие вдоль дороги, были здесь вполне обычным явлением.

Я был голоден и купил рыбу и яблок у одного старика с добрым круглым лицом; я устал и присел рядом с ним. После того, как я поел и мы посидели, рассматривая проезжавшие мимо машины, он обратился ко мне на ломанном немецком:

– Вы знаете город Нойстрелиц34?

Он был командиром Советской Армии и служил в ГДР.

– Я люблю немцев. Мой отец погиб на войне, но я люблю немцев.

Он сказал это без всякой фальши в голосе, ему ничего от меня не было нужно. Он просто был рад снова увидеть немца и поделиться воспоминаниями. Я был настолько тронут, что не смог ничего сказать в ответ. Мы кивнули друг другу, и я пошел дальше.

Минск

Минск вынырнул из долины, схватил меня, водрузил на пьедестал и скомандовал: смотри! Минск представлял собой светло-серый массив зданий, постепенно выраставший над равниной. Это был первый большой город после Берлина. Он напоминал Гродно, но был гораздо более красивым и ухоженным. Это были красота и порядок, как на сцене перед премьерой.

А премьера должна была состояться в самое ближайшее время. Повсюду сновали отряды бутафоров: они наносили последние штрихи, грубыми вениками из прутьев подметали подмостки – центральный проспект шириной в семьдесят метров. Статистки-работницы, широко расставив ноги в резиновых сапогах, копались в цветочных грядках возле цирка – грандиозного, увенчанного куполом пантеона – и выпалывали сорняки. По замыслу режиссера они должны были находиться именно там. Статисты-мусорщики медленным шагом двигались по парку Горького, накалывали брошенные газеты на острые пики и подбирали коричневые пивные бутылки. Вокруг футбольной арены, изящной копии Колизея, режиссер расставил статистов в милицейской форме. Актеры-милиционеры патрулировали также огромную центральную площадь перед Дворцом Республики. Ожидалась классическая пьеса: вся сцена была оформлена барочным золотом и гипсовой белизной. Но спектакль не начинался. Статисты мелькали тут и там, дворцы, широкие проспекты, площади и парки были приведены в готовность, но главные действующие лица не появлялись. Таков был замысел, режиссерская находка: сегодня вечером непременно должны были бы давать что-нибудь чеховское, где в финале старые усадьбы впадают в летаргический сон, а дряхлый слуга закрывает белыми льняными чехлами кресла – символ утраченного времени, так что зритель в возвышенном настроении молча покидает театр и на протяжении целого вечера ощущает себя безоговорочным консерватором.

Минск ткнул меня в ребра и приказал: играй! Но что мне играть? О, как охотно я оказался бы сейчас в большой советской гостинице на проспекте, но, к сожалению, она закрыта. Минск снова нанес удар: играй, наконец! У меня промелькнула подспудная мысль: не я ли главный герой сегодняшней пьесы? Вдруг я здесь для того, чтобы расплачиваться за идеологические грехи молодости. Вечер один на один с коммунизмом, на большой государственной сцене этого политзаповедника. Вспомнился ироничный поляк-католик, немедленно заподозривший в моем походе на Москву паломническую поездку. Минск уже кричал: играй!

Режиссер распорядился подсвечивать карнизы и балконы снизу, из темноты выступили тяжеловесные классицистические пилястры желтых правительственных дворцов, а фасад здания КГБ продемонстрировал мощные бедра своих колонн. И Феликс Дзержинский снова был здесь: поляк, начальник ленинской ЧК, он поджидал напротив в своем маленьком зеленом скверике, – еще бы, ведь он родом из этих мест35. Я сказал, что хочу пива. Белорусское или «Балтика»? – спросил Минск. Пожалуйста, «Балтику», сказал я, это было чуть более дорогое пиво из Санкт-Петербурга. Минск поставил бутылку на один из столиков в бистро на большом проспекте. Могу я называть тебя Минск? – спросил я. Минск кивнул. Мы выпили за здоровье. Так что же мне играть, уточнил я, что у тебя на уме? Сыграть меня, сказал Минск, просто сыграй меня.

Я – князь, шептал я, я – барокко. Я – Лиссабонская Байха36