Берлин – Москва. Пешее путешествие — страница 16 из 39

. Я – Мангейм37. Нойстрелиц. Я – город-декорация и город-спектакль, возникший по мановению моей руки. Я – Сталин, я творец Минска, я молод, я – дитя войны, дитя победы. Война – мой отец, мой брат, взгляд в спину. Война опустошила сцену, так тщательно мною подготовленную. Сегодня вечером я выставил напоказ свои лучшие символы победы из гипса: медальон с серпом и молотом, фриз с пятиконечной звездой, я вонзил в небо отважно устремленные ввысь стелы победы. Я – революция.

Я низверг никчемные старые декоративные божества и заменил их живыми богами с кулаками и ружьями, рабочими и солдатами; нелепых героев классической гимназии я изгнал из города и отдал их место героизму советских будней; я выбросил на свалку истории пошлых упитанных ангелочков и воздвиг жниц с пшеничными волосами, такими же белыми как эта страна, и оптимистичных доярок; в моих парках и на моих площадях я водрузил гигантских поэтов. Минск улыбнулся: давай, давай!

Я город без проституции, политики, коммерческой суеты, рекламы, религии. Я город без времени. У меня нет, как вы могли заметить, уважаемая публика, городских часов, лишь в некоторых церквах священники нарочно вывесили обычные часы, но только в католических церквах, у православных нет часов, по которым люди замечают, что становятся ближе к богу. Что они такие же, как я. Меня забавляет, что на моем большом проспекте, чьи дворцы построены немецкими военнопленными, теперь катаются пятисотые мерседесы с черными шторами, а поверх всего этого я растянул красный баннер, один-единственный, при помощи которого нынешний князь призывает свой народ избирать себе президента. Минск покачал головой: на сегодня хватит.

Мимо прошли бритоголовые парни в красных футболках, на которых были изображены серп и молот, черной краской на фоне белого круга. Забавно, подумал я, что цвета и их сочетание являются национал-социалистическими, а сам символ – коммунистическим. Я спросил у Минска, кто это: наци, комсомольцы или поп-группа. Вероятно, поп-группа, ответил Минск и принес нам еще две «Балтики». Красивые стройные девушки прогуливались по широкому тротуару. За соседним столиком напивалось многочисленное семейство – мать свалилась со стула. Было совершенно ясно, что сегодня премьера не состоится.

В Зоне

Я нашел ночлег: квартиру на самом краю города в квартале новостроек для переселенцев из Зоны, расположенной к северу от Чернобыля. Я проник во Дворец Профсоюзов, самый афинский из всех минских дворцов, с тыльной стороны через невзрачную деревянную дверь; ведомый звуками музыки по узкому кривому коридору, я поразился, что изнутри этот пышный храм выглядит, как кукольный театр; пройдя на ощупь дальше по темному коридору, я открыл дверь, отодвинул занавес и оказался в танцевальном зале, откуда и доносилась фортепьянная музыка, но танцмейстер, утомленная необходимостью поддерживать выражение детского задора на лицах своих воспитанников, немедленно меня выгнала; я снова углубился во внутренности храма, пока не достиг двери с надписью «Интернет-клуб». Там я познакомился с Аркадием, который сразу же предложил мне переночевать у него дома на диване. Я ответил, что подумаю.

Направлявшийся туда автобус так долго ехал кварталами панельной застройки, что я начал запоминать ориентиры: вывеска «Поликлиника», «Макдональдс», недостроенный дом, ларек с узбекскими дынями. У «Макдональдса» я брал вещи, у поликлиники пробирался к выходу, у стройки собирался духом, а у ларька выходил из автобуса. Иногда автобус был переполнен или было уже настолько темно, что я терялся и не узнавал знакомые места, тогда приходилось туго.

В доме, где жил Аркадий, все были из Зоны – из треугольника на самом юге Белоруссии между реками Припять и Днепр, к северу от украинского Чернобыля. Я стоял у окна девятого этажа и рассматривал дорожки, протоптанные новыми горожанами по пустырю, где как грибы после дождя выросли их дома. Именно дождь согнал людей со своего места. Дорожки были похожи на лесные тропы, они пересекались, шли от одной высотки к другой, вели к остановкам и киоскам. Когда я выглядывал из окна, я мог рассмотреть просиженную до дыр деревянную лавку внизу у подъезда. Такая же стояла у каждого дома. У всех, кого сюда эвакуировали, была такая же скамейка в деревне далеко на юге, она стояла там у бирюзового дощатого забора, где жители посиживали вечерами, грызли маленькие яблочки и курили самокрутки, но однажды явились призраки: по деревням прошли войска в белых защитных одеждах, приказывая собрать лишь самое необходимое и немедленно уезжать. Минск рос и рос, на нем вырастала одна бетонная шишка за другой, он высасывал яд из этой земли и опустошал ее.

Подошел Аркадий и достал документ размером с пластиковую карту, на фото был он, только на пятнадцать лет моложе, в форме лейтенанта Советской Армии.

– Что это?

– Удостоверение ликвидатора. Я был ликвидатором.

Я задумался об Аркадии. Он был крепкий мужчина, не курил и не пил, рано ложился спать, питался по-вегетариански, слова произносил слишком, на мой взгляд, громко и отчетливо, повторял каждую фразу, ожидая, что я буду переспрашивать. Значит, ликвидатор. Так назывались солдаты и пожарные из белорусских деревень, прибывшие на помощь, когда случилась авария на украинском реакторе и местная пожарная команда разбежалась. Первые два дня Аркадий сопровождал меня повсюду и доходил в своей опеке до того, что я был вынужден протестовать. Его это забавляло, и он с ироничными комментариями отпускал меня, как он выражался, на волю. Вероятно, я казался ему слегка невротичным, и на основе этого он делал свои выводы о людях с запада. Его любимой присказкой было: «Отдыхай! Отдыхай!» Успокойся, расслабься, ляг полежи. На его счет у меня возникла теория: обычная ненадежность русских мужчин, как я полагал, приводит к возникновению людей прямо противоположного типа – гиперответственных. Лейтенантского склада. Таких, как Аркадий. Другую свою присказку он заимствовал из немецкого: «Ар-рбайтен! Ар-рбайтен!»

Как-то утром мы отправились к гаражам и затем поехали в Зону. Добирались несколько часов, в течение которых я только и делал, что спал. Когда я открывал глаза, вокруг ничего не менялось. Перед нами была дорога, прямая, как стрела, слева и справа – сосновые леса. Леса, леса, леса. Для того, чтобы заметить в них нечто пугающее, вероятно, следует пролететь над ними или, по крайней мере, пронестись сквозь них на машине. При ходьбе я слишком сливался с лесом, чтобы это чувствовать. Дело здесь в том, что во время поездки или полета природа воспринимается как немой фильм. Никаких звуков, только картинка. При ходьбе все было иначе. Природа ни на секунду не замолкала, более того, она окружала запахами, а маленькие и большие опасности, подстерегавшие на каждом шагу, принимали вполне конкретную форму: жара, голод, зверь, нежданная встреча.

Сквозь полусон картинки нашего путешествия менялись со скоростью видеоклипа. Мальчик на обочине ремонтирует велосипед. Старуха идет из леса, ее корзина полна грибов. Лесная сторожка в форме гигантского мухомора. Военные памятники в большом количестве: танки на постаментах, поднятые к небу кулаки и автоматы, слово «победа», отлитое из бетона. Один раз я открыл глаза и увидел, как по болоту бродит охотник, в другой – заметил пуделя на балконе, это было в Бобруйске, городе заводов и казарм. Потом опять мелькали козы, деревянные дома, маленькие телеги, застывшие в нерешительности собаки, фольксвагены, прыгающие по тем же разбитым деревенским дорогам, на которых когда-то подпрыгивали и ползали их предшественники – вездеходы вермахта. В Хойниках мы попали на кочки, и целое мгновение мои глаза созерцали советскую Богоматерь: ты умеешь быть повсюду, подумал я и заметил, что она светится белизной, одной рукой сжимая золотой серп Деметры, а другой держа младенца Иисуса. Богиня плодородия, советская версия, пробормотал я, затем меня снова одолела усталость, великое утомление этой страны, а ко всему прочему в салоне звучала индийская музыка, поверх которой плыл женский голос: «Радуга, радуга, всегда только радуга». Это была кассета Аркадия. Я проснулся только к полудню.

Теперь мы ехали по территории, обозначенной в атласе Аркадия особым названием: радиационно-экологический заповедник. Аркадий, ответственный, осторожный Аркадий, вместе с женой вступивший в русско-британско-индийское движение Просветления, слушавший за рулем индийскую поп-музыку, и каждые две недели ездивший в Санкт-Петербург, чтобы повидать своего Учителя, Аркадий надавил на газ и по мере приближения к месту своей прежней службы все прибавлял скорость. Брагин. Зона. Его настроение улучшилось, он начал острить и подсмеиваться над моим желанием попасть сюда. Через пару лет весь местный кошмар превратится в большой эзотерический спектакль и хороший бизнес, а с запада, с безумного, вечно ищущего новых впечатлений запада, будут толпами приезжать люди, чтобы подвергнуться воздействию силового поля реактора.

– Потенция! Подумай только о потенции! Потянутся старички, они будут сидеть на берегу Днепра, точно так же, как раньше сидели в белоснежных шезлонгах на белоснежных террасах в санаториях для легочных больных.

Он выпустил руль, воздел руки и завопил:

– Энергия! Классная энергия, ты чувствуешь ее? Ты чувствуешь Его? Все хотят Его видеть.

Он опустил боковое стекло и указал в сторону:

– Реактор! Реактор! Бог мой, я видел реактор!

Он заревел от радости и хлопнул меня по ноге. Меня тоже охватило некое возбуждение. Мы были в Зоне, а ведь существовало даже не одно, а два прорицания о конце света. Апокалиптическое – из жуткого Откровения Иоанна, и мистическое – из Тарковского. У Иоанна земля становится полем безумной битвы. Тарковского же я слушал однажды пять часов подряд, и не где-нибудь, а в западноберлинском кинотеатре «Filmkunst 66» – в названии не хватало третьей шестерки, чтобы оно превратилось в число апокалиптического зверя. У Тарковского не было Апокалипсиса, а не было его потому, что он уже состоялся, а состоялся он потому, что он и так всегда был здесь. Земля для Тарковского была местом искания и спасения, а Зона – кульминацией, местом самопознания. Что-то подобное имел в виду и Аркадий, и поскольку все мы в какой-то мере приобщаемся к великим идеям посредством телевидения, я не мог полностью отрицать того, что в этих взглядах было нечто стоящее.