Берлинская латунь — страница 13 из 31

На дешевом письменном столе стоял допотопный монитор. Я подошел к окну, раздвинул пальцами жалюзи. С той стороны была железная решетка, выкрашенная бежевой краской.

– Как зовут вашу красотку? – спросил Вилл, включая компьютер. Агрегат нудно загудел.

– Фон Розенбург, – хором ответили мы.

– Анна-Лотта, – добавила Мария.

– Вообще-то, она Лейбовиц, – уточнил я. – Она была в премьерной труппе «Трехгрошовой оперы».

– Отсюда и начнем. – Англичанин резво заколотил по клавиатуре.

– Да мы уже пытались. – Я сел на угол стола. – Там такая прорва этих Лейбовицев. В Сети.

– Это не Интернет. – Британец взглянул на меня. – Это наша внутренняя база данных. Включая архив гестапо.

Анна Лейбовиц оказалась из вполне приличной семьи, семьи миллионера. Папаша Леопольд Лейбовиц занимался кожевенным делом, перед Первой мировой он сообразил, что армии понадобятся сапоги, много сапог. Ухватив несколько военных контрактов, он моментально разбогател, открыл самый крупный кожевенный завод в Силезии, потом еще один под Потсдамом. Стал поставлять кожу для офицерских портупей. Анна в это время ходила в школу – семья переехала в новый особняк в Шенефельде, – по воспоминаниям подруг, вела себя «как серая мышка». Училась играть на скрипке, брала уроки сольфеджио, была без ума от кинодивы Хенни Портен.

– Тогда все с ума сходили от Хенни Портен. – Вилл повернулся к Марии. – А кто ее знает сейчас?

Уткнувшись в монитор, англичанин читал с экрана и тут же переводил. Иногда, запинаясь в поисках нужного слова, он сухо прищелкивал пальцами. Мария сидела на единственном стуле, я уныло бродил от стены к стене.

Дела на фронтах пошли неважно, Леопольд Лейбовиц, не доверяя бумажкам, стал переводить капитал в золото. Золото и камни. Ему удалось приобрести на Амстердамском аукционе «Глаз Фафнира».

– Фафнира? – спросила Мария. – Это кто такой?

– Фафнир – огнедышащий дракон из легенды о Нибелунгах, – со сдержанным достоинством ответил британец. – Принц Зигфрид убил дракона и выкупался в его крови. Разумеется, стал неуязвим. Но, разумеется, к спине принца прилип лист березы. Со всеми вытекающими последствиями.

Вилл улыбнулся тонкими синеватыми губами и подмигнул Марии. Я поискал глазами что-нибудь потяжелее, чтобы огреть наглеца по голове.

Папаша Лейбовиц оказался прав: через несколько лет деньги превратились в мусор, чтобы отправить открытку из Берлина в Мюнхен, нужно было заплатить триллион марок. Анна к тому времени уже стала Анной-Лоттой и резво отплясывала в кабаре Рудольфа Нельсона. Сольных номеров ей не давали, она выступала в ревю с дюжиной других девиц. К ней прилипло прозвище «фройляйн с Александерплац», тогда же она познакомилась с Брехтом, который представил ее Кролику Курту. Курт взял ее в труппу, придумал балаганно-тевтонское имя «фон Розенбург».

Похоже, их отношения можно назвать любовью. В Берлине времен Веймарской республики аморальность не была грехом, аморальность была нормой. В любой берлинской школе девственность в пятнадцать лет считалась позором. Девицы даже вполне гетеросексуальных наклонностей хвастались своими лесбийскими связями.

В письме из Парижа Курт писал Анне-Лотте: «Не говори мне про больную мать, не говори, что ты не можешь их оставить. Умоляю тебя: подумай! Любимая, подумай даже не обо мне, даже не о нашей любви, подумай о наших будущих детях, подумай о себе! Умоляю тебя! Оглянись вокруг: Германия больна проказой, это смертельная болезнь. Бежать, и как можно скорей! Уехал Бертольд, Томас, уехала Марлен, а ведь они арийцы, даже не евреи. Я уже начал оформлять развод. Л. Л. не будет чинить препятствий, к сентябрю ты сможешь стать фрау Вайль. Меня приглашают на Бродвей, я получил телеграмму от Айры, они с братом…»

– Ну и так далее… – Англичанин пятерней зачесал волосы назад. – Композитор, конечно, оказался прав.

Ситуацию здорово осложнил Лейбовиц-папа: продав свою кожевенную империю, он начал вкладывать деньги в прессу. И снова чутье не подвело: газеты и журналы пухли от рекламных денег, тиражи росли. Республика быстро взрослела, у нее прорезался звонкий голос, ей понадобился рупор – им стала пресса. Папу политика не интересовала, его интересовали дивиденды.

Вскоре экономика оживилась, про нацистов, дебоширящих по пивным Баварии, обзывающих евреев и либералов предателями Германии, успели забыть, после провала путча Гитлер стал еще одним контуженым неврастеником ветераном.

– Беда в том… – Вилл вытащил клетчатый платок, вытер лоб. – Беда Леопольда Лейбовица, разумеется, была в том, что важность прессы учуял не он один. Нацисты от истерик относительно несправедливости бытия перешли к более продуктивной теме – национальной гордости. Чуткие немецкие сердца благодарно откликнулись. Партия получила на выборах в Рейхстаг шесть с половиной миллионов голосов, Гитлер стал главным редактором баварской «Фелькишер беобахтер», хромой Йозеф начал издавать антисемитский «Ангрифф». Геббельс пытался уломать Лейбовица продать «Берлинер абенд» и «Вохеншау». Леопольд отказал. С тех пор все издания Лейбовица доктор Геббельс называл не иначе как жидовско-коммунистическими…

– Господин профессор. – Я дурашливо кашлянул, Мария искоса взглянула на меня. – Хотелось бы вернуться к теме лекции – Анне-Лотте фон Розенбург.

– Разумеется, разумеется. – Англичанин уткнулся в экран. – Тут есть протоколы ее допросов. Показания. Вот, даже свидетельство о смерти. Вы знаете, СС выписывали свидетельства о смерти в концлагерях? Все чин по чину – с фамилией, ростом, весом. Даже причину смерти указывали. Тут, правда, фантазии не хватало, все больше инфаркт в графу «диагноз» вписывали. Иногда инсульт. Это перед тем, как отправить в газовую камеру.

Он замолчал, Мария уставилась в пол. Я хотел сострить, но благоразумно передумал.

14

Мы вышли в коридор. Нудно зудели лампы дневного света.

– Ну, как насчет казематов гестапо? – весело спросил Вилл. – Не передумали?

– Что, серьезно? – Мария оживилась. – Я решила, вы шутите.

– Ну что вы! Под зданием гестапо на Принц-Альбрехт, восемь, была тюрьма, ее завалило во время взрыва. Но оказалось, что подземелья тянутся на север до самой Кохштрассе, и когда строили это здание под архивы, на подвалы и наткнулись. Там же нашли целую фонотеку допросов. Сотни бобин с записями пыток. Впрочем, для тех, кто попадал в эти подвалы, это означало одно и то же. Да… – Он быстро потер сухие ладони. – Ну как, идем?

Два пролета крутых ступенек вниз, узкий коридор, дверь. Вилл распахнул ее, щелкнул выключателем. Тут стоял земляной дух, пахло сырым погребом. По серой побелке стен от пола к низкому потолку подбиралась черная плесень.

– Тут ничего не трогали, – почему-то шепотом произнес Вилл. – Есть мысль сделать частью музея. Не решили пока.

– Так это и есть?.. – Мария тоже шептала.

– Да. Пойдемте.

Англичанин кивнул нам, сам пошел вперед. Остановился перед железной дверью. Такие были в нашем школьном подвале, в бомбоубежище, тяжелые, в рыжих лишаях ржавчины, проступавших сквозь масляную краску мышиного цвета.

– Ну вот… – Вилл толкнул дверь и вошел.

Низкий потолок. Посередине камеры – классический комплект: табуретка, стол и стул. Я тронул ногой табуретку – прикручена к полу. В угол была вделана лежанка, рассчитанная на худого и невысокого человека. Мария вздрогнула, ухватила меня за локоть. Из стены торчал ржавый обруч. По бокам висели цепи. Шершавая стена в этом месте была заляпана грязными брызгами и потеками.

– Кровь? – глухо спросила Мария. – Это что, кровь? Да?

– Да. Часть психологической обработки. Это камера для допросов, в смежном помещении стояли магнитофоны, микрофоны вон там, в потолке, под вентиляционной решеткой. Гестапо по тем временам было на пике технического прогресса. – Вилл, оттянув манжет, взглянул на часы. – Некоторые следователи любили инструмент разложить перед допросом. Слесарный. Или медицинский. От наклонностей зависело.

Я подошел к стене, провел рукой по холодной сырой побелке.

– Человека вежливо приводят на допрос, а тут такое… – Англичанин вынул телефон из кармана. – Я вас оставлю на секунду, здесь сигнала нет. Хорошо?

Мария кивнула. Она, не отрываясь, смотрела на цепи и темные пятна. Дверь гулко ухнула, я повернулся к Марии, взял за локоть. Она потерянно взглянула на меня, потом, словно проснувшись, высвободила руку.

– Что с тобой? – гневным шепотом заговорила она. – Что ты вытворяешь? Как ты себя ведешь? Человек делает нам одолжение, а ты…

– А что я? Я должен спокойно смотреть, как он подбивает клинья?..

– Какие клинья? Ты что, совсем с ума сошел?

Я сжал кулаки, хотел закричать. Вместо этого сел на табурет и закинул ногу на ногу. Поправил брючину. Мария молча обошла меня по кругу.

– Этот старый павиан, – медленно проговорил я, – обхаживал тебя как… как… – Я не мог найти сравнение пообиднее, запнулся.

– Как? – Мария вплотную приблизила лицо, я уловил запах ее помады. – Ну как?

В этот момент погас свет.

Мы замерли, словно наша неподвижность могла как-то исправить ситуацию. Потом Мария тронула мое плечо:

– Что это? – Ее голос звучал плоско и странно.

Я пожал плечами, сообразив, что это не ответ, сказал неуверенно:

– Наверное, свет на таймере.

В тишине прошла еще минута, потом другая. Я слышал, как Мария дышит.

– Дай мне телефон. – Я протянул руку и уткнулся в мягкую ткань ее юбки.

– Тут сигнала…

– Ты можешь дать мне телефон?

Мария тоже догадалась. Экран ее мобильника загорелся призрачной синевой. Впрочем, фонарик вышел скверный. Мы на ощупь двинулись в сторону двери. Уткнувшись в холодное пупырчатое железо, я попытался нашарить ручку. Ее не было. Я с силой толкнул дверь. С таким же успехом я мог ломиться в стену.

– Тут нет ручки, – рассеянно произнесла Мария. – Странно. Нет ручки.

– Странно? – Я не пытался скрыть сарказм. – Это гестапо, понимаешь, гестапо!

Повисла тишина, я ощутил, как Мария наливается злобой.