От Ораниенбургерштрассе, от студенческих общежитий, под радостную музыку духовых оркестров толпы стекались в мощную колонну на Унтер-ден-Линден. Штурмовики следили за порядком, парни из гитлерюгенда смастерили сотни факелов, казалось, река огня течет вниз по бульварам. Сорок тысяч человек, будущее нации.
Поначалу книги горели плохо. Примчались с канистрами, плеснули бензина, и тут же гора книг вспыхнула, осветив всю округу оранжевым. Небо утонуло в черном бархате, по зданию Оперы побежали гигантские крабьи тени. Забухал барабан, запели бодрые трубы. Напирающие с Унтер-ден-Линден колонны задорно грянули «Хорста Весселя». Сегодня нам принадлежит Германия, завтра весь мир!
Герхард Крюгер из студенческого союза кричал в микрофон:
– Скажем гневное «нет» фальсификации отечественной истории! Нет очернительству великих имен!
– Не-ет! – гремело над площадью.
– Будем свято чтить наше прошлое! – хрипели динамики.
Из толпы в костер полетели книги.
– Нет растлевающей душу половой распущенности!
– Не-ет! – громом ответила радостная площадь.
– Да здравствует благородство человеческой души! Я предаю огню сочинения Зигмунда Фрейда и Бертольда Брехта! Сжечь Генриха Манна и Эриха Марию Ремарка! Сжечь предателей!
– Сже-ечь!
– Нет антинародной журналистике демократически-еврейского пошиба в годы национального возрождения!
– Не-е-ет!
Геббельс, нервный и радостный, готовился к кульминации. После осипшего Крюгера выступил маститый Нольде, профессор из Дессау, некогда либерал. Потом говорил какой-то рыжий, смахивающий на семита журналист. Под конец он страстно декламировал из Нибелунгов.
Наступал апофеоз – клятва на огне. Геббельс откашлялся, отвернувшись, сплюнул. Клятва на огне была его идеей, эту часть торжества транслировали почти все радиостанции рейха. Незаметно вытирая потные ладони о штаны, Геббельс подошел к микрофону. Он помнил речь наизусть.
Снаружи пронзительно взвизгнули тормоза, глухо стукнул металл. Кто-то закричал.
– Что там? – вздрогнула Мария, отодвигая ноутбук.
Я соскочил с кровати.
– Авария, – глядя в окно, ответил я. – Фургон налетел на…
Белый фургон стоял поперек дороги – вид сверху, – на асфальте две черные загогулины, нарисованные колесами фургона, у самого тротуара валялся на боку скутер, один из этих, почти детских. Он был бирюзового цвета. Рядом, раскинув голые ноги, лежала женщина в небесно-голубом шлеме.
– Двадцать пять тысяч книг! – Мария снова читала. – Не считая газет и журналов! И это только за одну ночь и только в Берлине! Более чем в тридцати университетских городах по всей Германии прошла «Акция против негерманского духа».
Человек пять-шесть замерли на тротуарах, никто из прохожих не решался подойти к женщине. Из фургона медленно выбрался водитель, тоже остановился в двух метрах от нее.
– Слушай, вот еще. – Мария громко начала читать: – Геббельс в своей речи назвал акцию «Очищение огнем». Повторяя за ним, сорок тысяч человек поклялись в верности новой Германии.
«Твое отечество зовется Германией. Люби его превыше всего и больше делом, чем на словах.
Враги Германии – твои враги. Ненавидь их всем сердцем! Верши, что нужно, без стыда, когда речь идет о новой Германии!
Верь в будущее. Тогда ты станешь победителем!»
Сожжение книг стало не только актом устрашения, но и началом эпохи государственной цензуры и контроля над культурой.
Послышалась сирена, из-за поворота выскочила «Скорая помощь».
– Что там происходит? – спросила Мария.
– Ничего… – Я прыгнул на кровать, обнял Марию. – Ничего не происходит. Читай!
Мне не хотелось, чтобы Мария видела аварию, эти неподвижные белые ноги, черное пятно, выползшее из-под шлема на асфальт.
– Да! А вот что он записал в своем дневнике, слушай: «Какой день! Поздно вечером на Оперплац. Штурмовики и студенты жгут грязные книги. Я в прекрасной форме! Блистательная речь. После – домой и спать. Устал смертельно. Сказочное лето наступает».
16
Площадь оказалась пустой и скучной, как армейский плац. Огромный прямоугольник, вымощенный мелкой брусчаткой. Здание Оперы – с одной стороны, библиотека – с другой. Я ожидал увидеть стандартный монумент, банальный скульптурный набор – пламя из красного гранита, мраморные фолианты, рукописи, которые не горят. Площадь была не просто пустой, она казалось голой. Не считая пожилой пары под ультрамариновым зонтом, несильным ветром гонимой по диагонали в сторону Унтер-ден-Линден, тут никого и ничего не было.
– Иди сюда! – негромко позвала Мария.
Она замедлила шаг, разглядывая что-то под ногами. Я подошел. Это было окно. В брусчатку был вделан квадрат толстого стекла. Там, внизу, в слабо освещенной комнате, выкрашенной белым, по всем четырем стенам от пола до потолка стояли книжные полки, тоже белые. Пустые. Одна книга, словно случайно уцелевшая, лежала в углу. Я встал на стекло. Ощущение пустоты под ногами, стерильной, будто покрытой мертвым инеем пустоты.
– «Там, где жгут книги, скоро будут жечь людей, – прочла Мария, присев на корточки. – Генрих Гейне. На этой площади десятого мая тысяча девятьсот тридцать третьего года студенты-нацисты жгли книги».
Больше ничего. На белой табличке больше ничего не было – ни имен знаменитых писателей, угодивших в черный список, ни известных фамилий экзекуторов, ни пугающей цифры участников мероприятия.
Я огляделся, попытался представить пылающую гору книг, оранжевые отсветы на потных лицах, азартных и молодых. Жар, вонь бензина, запах гари. Высокий помост затянут красно-черным, помост еще пахнет свежими сосновыми досками. Геббельс нервно смеется, что-то говорит Лейстрицу, тот мнет бумагу, ждет своей очереди у микрофона. Геббельс показывает в сторону Унтер-ден-Линден, оттуда медленно прет людское море. Над головами, над факелами, над штандартами с орлами и свастикой, над площадью и бульварами черным снегом кружит пепел.
Мы решили избежать новогодней толчеи бульваров. Пошли в сторону собора Святой Гедвиги, коренастой католической церкви с куполом, до неприличия напоминающим женскую грудь. Мария угодила сапогом в лужу, стала ругаться, потом вдруг рассмеялась. Прошли по упругим доскам настила, под мокрыми стальными лесами – в Берлине стройка или ремонт через каждые сто метров. Выбрались на Фридрихштрассе, как раз к кондитерскому магазину Fassbender & Rausch.
За стеклом витрины сиял лакированной глазурью шоколадный Рейхстаг. Мы, словно дети, зачарованно застыли, разглядывая филигранные детали фасада и аппетитные фигурки нагих богинь по фризу. Дверь в магазин плавно раскрылась, на нас пахнуло горьким какао. Мария подмигнула и, порочно улыбаясь, потянула меня внутрь.
Высокие колонны, мраморные узоры пола, желтый свет антикварных ламп, на ярких прилавках горы шоколада – от нежно-кремового до черно-фиолетового, от ювелирных финтифлюшек в пестрой фольге до колотых шоколадных глыб, похожих на дикий камень. Вдохнув смесь кофейной горечи и карамельной ванили, коварно доведенной до наркотической концентрации, мы покорно влились в неспешный хоровод заколдованных посетителей, блуждавших среди витрин и диковин шоколадного искусства.
Тут была точная копия (1:2300) Бранденбургских ворот, высеченная из цельного куска горького шоколада. На колонне (мраморной и несъедобной) сидел скрюченный амур ростом с пятилетнего пацана, содержание какао – восемьдесят процентов. Живые, но тихие дети обступили действующую модель вулкана: шоколадная гора в непристойных конвульсиях извергала жидкий шоколад. Надпись «Не трогать». Рейхстаг, заманивший нас в ловушку, оказался безупречно слеплен не только с фасада, но и с тыльной стороны. Скульптор в шоколадно-творческом азарте добавил к композиции нескольких пешеходов и даже собаку, коккер-спаниеля.
Мария сфотографировала меня на фоне берлинской телевышки (содержание какао – шестьдесят процентов), символа недавних побед социализма. Шпиль был на голову выше меня. Тут же с потолка на шнуре свисал шоколадный биплан, наверное, тоже чем-то знаменитый. Таблички к кукурузнику я не нашел.
Взявшись за руки, склонив головы к стеклу, мы побрели вдоль прилавков. Продавец, самоуверенный до хамства, помесь мясника и шталмейстера, надменно выслушав Марию, выполнил заказ и вручил нам два здоровенных пакета из золотой фольги. Шоколад оказался на редкость тяжелым продуктом.
– Ты с ума сошла, – тихо сказал я на улице. – Что мы будем с этим делать? Тут фунтов восемь черного шоколада.
Дверь за нами беззвучно закрылась, чары рассеялись.
Мария улыбнулась:
– Съедим! Подарим друзьям! Раздадим бедным! – Она чмокнула меня в скулу. – Сегодня ночью наступает Новый год! Надо быть добрым и щедрым, мой хмурый русский друг!
Я кивнул, мы пошли в сторону отеля.
Наш новогодний ужин был заказан загодя, еще из Нью-Йорка. Мария с серьезностью банковского аналитика провела небольшое исследование, охватившее дюжины две кулинарно-культурных блогов и сайтов, препарирующих злачные места берлинского общепита, их меню, манеру обслуживания, винную карту, типаж завсегдатая – все, вплоть до марки фарфора и столового серебра. Я доверял вкусу Марии и не боялся оказаться в каком-нибудь дурацком балагане, ряженном под Версаль, с клавесином и ливрейными официантами, подающими столь оскорбительно малые порции еды с такими вычурными галльскими наименованиями, что казнь Марии-Антуанетты выглядит вполне оправданной. Знал я, что мы не окажемся в бутафорском замке с факелами и пыльными портьерами кровавых расцветок. Шанс встретить Новый год в загородном срубе, прикидывающемся подлинным охотничьим шато с индустриальных размеров камином из дикого камня и печальными рогатыми головами по стенам, тоже был ничтожен.
Мы дружно отвергли ужин в варьете Фридрихштадт-Паласт, рекомендованный нашим отельным циммергауляйтером, томным красавцем, до жути похожим на Фредди Меркьюри и со странным для берлинского гея именем Николай.
Я рассказал им – Николаю и Марии, – как мой приятель по Гнесинке Славик Урих уверял, что Фридрихштадт-Паласт по советскому телевизору – это лишь подцензурная версия, что на самом деле девчонки танцуют без трусов, а посетителям кабаре выдаются бинокли. Мария удивленно возмутилась, Фредди маслено повел карими очами и неопределенно усмехнулся в усики. Что касается Славика, то он сделал феерическую карьеру, с ходу получив место в оркестре Большого. А закончил в морге города Ларнака, что на острове Кипр, умерев в возрасте тридцати трех лет от цирроза печени.