Берлинская латунь — страница 20 из 31

Поляки действительно не приняли евреев, беженцы застряли на границе. Тысячи человек под проливным дождем. Некоторые пытались бежать обратно в Германию, немцы расстреляли их из пулеметов. Поляки вызвали полк подкрепления, тоже выставили пулеметы. Беженцы оказались стиснуты с двух сторон, дождь перешел в мокрый снег, земля раскисла, превратилась в болото.

Начались болезни. Польский еврей Зендел Гринспан эмигрировал в Германию в 1911-м, все годы прожил в Ганновере. Теперь оказался тут. У жены Зендела простуда перешла в горячку, ни врачей, ни лекарств не было. Гринспану удалось отправить открытку сыну – тот учился в Париже.

«…Нас погрузили в тюремные машины, по двадцать человек, привезли на товарную станцию. Пока везли по улицам, толпы людей кричали: «Вон из Германии! В Палестину!» На станции играл оркестр, будто справляли праздник. Никто не сказал, куда нас везут, но, когда я увидел вагоны для скота, я понял: это конец. Нам запретили брать деньги, у Ривы отняли серьги и кольца, даже обручальное. Я боюсь, у нее пневмония, врачей тут нет. Дорогой Хершель, если можешь, пришли хоть сколько-нибудь – адрес тут».

Хершель получил открытку третьего ноября. Ему удалось собрать деньги, отправить их отцу. Утром седьмого Хершель зашел в ружейную лавку на Сен-Жермен, купил револьвер и коробку патронов. В немецком посольстве попросил встретиться с консулом. Консул был занят, к нему вышел советник посла Эрнст фом Рат. Хершель выстрелил три раза. Он не пытался бежать, в полиции у него нашли записку: «Да простит меня Господь! Я должен это сделать, чтобы весь мир узнал о том, что происходит в Германии».

Фом Рат умирал мучительно, все три пули попали в живот. Скончался он девятого ноября. Гитлер узнал о его смерти во время торжественного ужина, праздновали годовщину Пивного путча. Фюрер прервал речь и вышел из зала. За ним, хромая, засеменил Геббельс. Приглашенные молча сидели пятнадцать минут, есть осмелился только Геринг. Потом Геббельс вернулся.

– Фюрер решил: партия не должна сдерживать гнев немецкого народа. Воля народа священна! Его месть будет страшна, но эта месть справедлива! Убийцы должны, наконец, ответить! Ответить за все!

Ужин на этом закончился. Наступала Хрустальная ночь.

Гейдрих прямиком направился на Принц-Альбрехтштрассе, разослал телеграммы гауляйтерам всех земель Германии. Начинать немедленно. Иностранцев не трогать, громить только еврейские лавки. Никакой униформы, никаких флагов – обычные бюргеры, негодующий немецкий народ. Были оповещены все полицейские управления: погромам не препятствовать. Изъять архивы синагог, составить списки взрослых мужчин.

Штурмовики начали около десяти, через час их поддержали эсэсовцы. На сборных пунктах погромщикам выдали топоры и кувалды. Еще раз напомнили: никаких грабежей. Еврейское имущество – достояние рейха. Начали с синагог: били витражи, крушили церковную утварь. Вытаскивали архивы и ценности. Поджигали. Рядом дежурили пожарные, следили, чтоб огонь не перекинулся на соседние дома.

Пошли по адресам. Вытаскивали на улицу полуголых, в пижамах, в ночных рубахах. Вытаскивали и били. Забивали насмерть, остальных заставляли смотреть. Перепуганных заталкивали в грузовики, везли на станцию. Отправляли в Дахау, Заксенхаузен, Бухенвальд.

Потом громили лавки, магазины. Ефрейторы следили, чтобы ребята не перестарались: приказ есть приказ – товары и продукты не портить, бить только витрины. Соседские мальчишки тоже швыряли камни, носились и орали. Полицейские наблюдали со стороны, не вмешивались. Хрустальная ночь продолжалась.

Я вздрогнул: с лестницы послышался шум, какая-то возня. Словно волокли мешки с картошкой. Гулко хлопнула дверь, эхом в пролетах заметалась отрывистая речь. Зашаркали быстрые шаги, кто-то пробежал мимо нашего номера. Я толкнул Марию, она промычала, натянула на голову одеяло. В нашу дверь постучали, сильно и уверенно.

– Кто там? – спросил я.

– Откройте! – рявкнул мужской голос.

– Что вам нужно?

Вместо ответа в дверь заколотили, потом щелкнул замок. Дверь распахнулась. В комнату вошел человек в шляпе и старомодном дождевике, за ним еще двое.

– Какого черта… – начал я, хотел вскочить.

Под одеялом я был абсолютно голый, этот факт меня смутил.

– Ваши документы! – потребовал тот, в шляпе.

Незаметно я пытался растолкать Марию.

– Послушайте, дайте нам одеться! Какое право вы вообще…

Шляпа, не поворачиваясь, что-то приказал тем двоим. Один быстро прошел к окну. Там, на столе, стоял самовар. Он приподнял его, повернул к свету.

– Да! Тот самый!

– Эй, вы! Поставьте на место! Вы что тут…

Шляпа наклонился и резко хлестнул меня по лицу. Сорвал одеяло. Мария испуганно привстала. Тоже абсолютно голая, она спросонья оглядывалась, прикрывая груди скрещенными руками. Я рванулся, но Шляпа снова ударил меня, теперь кулаком. Я звонко стукнулся затылком о стенку. В голове ярко лопнуло, перед глазами закрутилась ослепительная канитель. Мария кричала, на меня кто-то навалился, шершавый и грузный, я наугад молотил его руками и ногами.

– Что такое?! Что?

Испуганный голос Марии доносился, как сквозь воду. Словно я тонул, а она была там, наверху. Нет, нет, нужно выплыть, ведь эти сволочи, они ведь с ней… они ведь что угодно могут…

– Что случилось? – кричала Мария.

Я вздрогнул и проснулся. Испуганно вскочил, озираясь вокруг.

– Самовар… – пробормотал я.

Одеяло сползло на пол, по ковру были раскиданы ксероксные листы.

– Ты что? – Она неуверенно улыбнулась, погладила мой лоб. – Какой самовар? Наш? – И засмеялась. – Он тут.

Самовар стоял в углу, в комнате мы были одни. Одеяло я спихнул на пол, а Мария действительно была голая. Впрочем, она всегда спит так.

20

Наше берлинское путешествие подходило к концу. Завтра ранним рейсом мы улетали в Париж, а оттуда через Атлантику прямиком в Нью-Йорк. Последний день любого путешествия, даже самого скучного и муторного, невольно имеет горький привкус быстротечности. Ведь кажется, только вчера распаковывал чемодан, развешивал – с тайной надеждой, что отвисятся, – мятые рубашки (нет, пришлось гладить), расставлял зубные щетки и тюбики по полкам в ванной, убирал носки-трусы-майки в ящик комода. Ботинки – под комод.

– Вообще ничего не успели! – Мария сложила карту, захлопнула путеводитель. – Обидно. Тем более сегодня все музеи закрыты.

Тратить такой день на музеи было бы преступлением – Берлин на прощание решил-таки порадовать нас синим небом, холодным и по-северному глубоким ультрамарином. После недолгих препирательств Олимпийский стадион (моя рекомендация) был отклонен, и мы отправились в Грюневальд.

Мы шли по Фридрихштрассе к станции метро, молчали, я старался не расплескать странное ощущение тоскливой легкости. Словно возвращался с поминок пожилого полузнакомого человека. Еще была какая-то опустошенность, не трагичная, не мрачная, а звонкая, почти радостная, как после затяжной болезни, когда понимаешь, что многое придется начинать с чистого листа. И что ничего плохого в этом нет.

Берлин явно мучился похмельем, с трудом приходил в себя после ночного веселья. Машин не было. Безлюдные улицы еще не начали убирать, на мостовых сияло битое стекло бутылок, пестрело конфетти, валялись упаковки ракет со следами сажи.

– Палили до рассвета, представляешь? – Мария задержалась, фотографируя живописную гору новогоднего мусора. – Я просыпалась в четыре, палят вовсю… Ну, думаю, немец гуляет!

Она чмокнула меня кофейными губами, вкусными, я даже облизнулся. Мне вдруг стало жутко, что я мог ее потерять, вот эти губы, этот кофейный запах. Я сам собирался ее бросить. Сам! Вот идиот! Я выругался, ударил кулаком в ладонь.

– Ты что? – спросила она.

Я махнул рукой.

Поезд бесшумно катил поверху, лишь на остановках мы вползали в светлые сводчатые вокзалы, похожие на Петровский пассаж.

– Знаешь, черт с ним! Что мы ничего не успели. – Мария улыбалась, щурясь от солнца. – Прекрасное путешествие. И Новый год…

– Ты про крышу?

– И про крышу тоже… Смотри – вон Рейхстаг!

Блеснула вода, стеклянный купол с флагом, тут же выскочила стена, замелькали кирпичи, понеслись каракули граффити. Потом дома, почти вплотную, охристые стены – и окна, окна, окна. Мария сидела напротив, я взял ее руку, поднес пальцы к губам.

– Отличное путешествие. Замечательное…

Постепенно дома отодвинулись, помельчали, побежал разноцветный штакетник заброшенных огородов. Кончились и они, распахнулась пустошь с тополиной рощей на горизонте, прозрачной, почти розовой. Низкое солнце вспыхнуло и наполнило наш вагон ярким светом, жарким, совсем не зимним. Лучи пробивали вагон насквозь, его рентгеновская тень неслась неотрывно с правой стороны.

Сбавив ход, проехали мимо какой-то сортировочной станции, забитой ржавыми составами, чумазыми цистернами, мертвыми локомотивами. Там и сям торчали черные семафоры, траурные и тощие, похожие на скелеты гигантских цапель.

Долго тянулась путаница рыжих рельсов, за ними лениво приподнимались холмы с бурой травой. Иногда ртутью вспыхивал водоем и тут же пугливо исчезал.

– Следующая наша, – сказала Мария. – Быстро доехали.

Тут же голос по радио подтвердил: Грюневальд.

Я машинально взглянул на пустое запястье.

– Сколько времени? – спросил я.

– Два пятьдесят шесть. А твои где?

Я неопределенно развел руками.

Грюневальд был настоящим лесом. С тенистым озером и большим охотничьим замком, по-прусски незамысловатым, зато самым древним в земле Бранденбург. При Бисмарке тут стало модно строить загородные виллы, здесь обосновался Берлинский теннисный клуб, а со специально насыпанной Чертовой горы открывался чудный вид на окрестности и речку Гавел. В начале прошлого века Грюневальд стал частью Берлина.

Мы спустились с платформы, долго шли мрачным туннелем. По стенам – кафель горчичного цвета, тусклые лампы. Под ногами щербатые плиты. Над нами прогромыхал поезд, станция метро здесь соединялась с железной дорогой западного направления.