Берлинская латунь — страница 23 из 31

[17].

Поплыли фонари, витрины, бледные полосы на мокром асфальте. Проехали мимо темной ярмарки, из-за ограды торчал черный силуэт «чертова колеса». Машин было мало, пешеходов тоже. Под мостом тускло сияла маслянистая вода, похожая на смолу. Город показался мне усталым и равнодушным. Или это я уже открестился от него?

Остановились. Вокруг была темень, Мария, крутя головой, с сомнением спросила:

– Это здесь? Вы уверены?

– Йес, йес! – Веселый таксист тыкал пальцем в темноту. – Йес!

Мы остались одни на тротуаре. Дождь почти перестал – уже хорошо. Я не имел ни малейшего представления, где мы находимся, где-то на юго-востоке. Хотя тоже не поручился бы. И, конечно, зря мы отпустили такси.

Прошли мимо чахлого сквера с лысой клумбой, мимо детской площадки. Там мокли качели, похожие на инквизиторский инвентарь. От неказистых зданий веяло социалистическим аскетизмом, теперь я не сомневался: мы в Восточном Берлине. Мария осторожно свернула за угол, оттуда победно закричала:

– Нашла!

Ресторан назывался Nabokoff-Café – через дефис. Открыв дверь и продравшись через складки грубой портьеры, мы тут же оказались в жарком и шумном помещении. С потолка свисали четыре хрустальные люстры, пыльные и светившие вполнакала. К нам подплыла тетка с замысловатой, но безошибочно русской прической. Крепкое тело ее было втиснуто в платье из бирюзовой русалочьей чешуи.

Изнемогая от радости, русалка приветствовала нас на чем-то вроде немецкого, Мария ответила по-английски. Тетка, не моргнув, перешла на какой-то вовсе голубиный язык.

– Добрый вечер! – положил я конец филологическим извращениям.

– Ой! – Русалка цапнула меня за рукав рубиновыми ногтями. – Так вы по-русски можете!

Нас усадили в смежной комнате, тесной, но не такой шумной. И лишь с одной хрустальной люстрой. Возник чернявый малый, в косоворотке и с хитрым татарским лицом. Выдал нам толстые книжки меню в переплетах из свиной кожи:

– Битте, битте! Аллес ист хир! Инглиш, дойч унд руссиш![18] – Сверкнул золотой коронкой и исчез.

– Ну? – восторженно спросила Мария. – Как тебе?

– Потрясающе… – Я даже не лукавил. – Ничего подобного и вообразить не мог.

Набоков не любил Берлин, город и сегодня продолжал платить ему теми же медяками. На первой странице меню я увидел салат из крабов «Защита Лужина» за пятнадцать евро.

Наша комната была оклеена обоями, серо-зелеными, с сочным узором из багровых лопухов. В рамках – неизбежные капустницы и монархи. Пара фотографий из старой жизни, почти интимных, такие обычно вешали в спальне одинокие приказчики. Запечатленные на фото дамы к семье Набоковых отношения, скорее всего, не имели.

Я попросил водки, Мария с американским педантизмом принялась выведывать у татарина подробности про жаркое: под каким соусом подается баранина а-ля Пнин и не очень ли жирны свиные эскалопы «Клэр Куильти».

Выяснилось, что татарин неважно владеет русским, скверно говорит по-немецки и почти не понимает английского. Остановились на винегрете, икре, бефстроганове и шашлыке. И неизбежной водке.

Набоков провел в Берлине, пожалуй, самые несчастные годы жизни. Пятнадцать лет. Здесь убили его отца. Семья распалась – мать с сестрой уехали в Прагу. Денег хронически не хватало, он подрабатывал частными уроками. От русского и английского до тенниса и бокса. Он влюбился и обручился. Родители невесты отказали ему через полгода: родословная и талант без денег не значили ничего. Немцы ему не нравились, язык он так и не выучил, из местных общался с квартирной хозяйкой и торговцами в ближайших лавках. Эмигранты считали его высокомерным, друзей среди русских у него тоже не было.

В двадцать пятом он женился, через восемь лет нацисты пришли к власти. Стало ясно, что оставаться в Германии нельзя: Вера Набокова была еврейкой. Через два года им удалось перебраться во Францию, оттуда в Америку.

– О чем ты думаешь?

– О пользе несчастий.

Мария подняла удивленные глаза.

– Когда Володе Набокову исполнилось шестнадцать, он получил в наследство от двоюродного деда имение Рождествено и несколько миллионов. Рукавишниковы – родня матери – дворяне были захудалые, зато владели золотыми рудниками.

Мария свернула аккуратный блин, сверху плюхнула ложку сметаны.

– Сметану лучше внутрь, с икрой вместе. И укропчика чуть-чуть…

– О’кей…

– А через год пришли большевики, Рождествено переименовали в Заветы Ильича, Набоковы бежали в Крым, оттуда за границу.

– Ну и?

– Вот я и думаю: смог бы Набоков, гуляя по тенистым аллеям своего имения или попивая чай на веранде, написать «Приглашение на казнь»? «Машеньку», «Весну в Фиальте», «Дар»? Где бы он взял ту нежную горечь, ту тоскливую меланхолию?

Мария опустила глаза в тарелку, я понял, что она тоже подумала обо мне: что из моей беды ничего, кроме меланхолии, бесплодной и ядовитой, не получилось. Никаких нежных шедевров. Лишь тоска и боль.

– Ладно…

Я налил из ледяного графина тягучей водки:

– Ладно! Давай за Берлин! За часть той силы, что всегда жаждет зла, но вечно совершает благо!

Шашлык оказался вполне съедобным, а вкуснее бефстроганова Мария (заверяла она татарина) в жизни ничего не ела. Принесли десертное меню, я рассмеялся в голос: там Владимир Владимирович неожиданно встретился с Веничкой. В сливочном пломбире с клубничным сиропом. Десерт назывался «Слеза нимфетки». Еще был банан, запеченный в карамельном соусе, под именем «Безумный Гумберт». Была ватрушка со взбитыми сливками «Шарлотта Гейз».

– Кто такая эта Шарлотта? И почему ватрушка, а не шарлотка? – удивлялась Мария.

Она попросила «Лолитины прелести» (шоколадный торт с прослойкой из малины), я от смеха потерял аппетит и уже не хотел ничего. Заказал рюмку коньяку.

– Если бы у меня были деньги…

– Ты вроде не бедствуешь, – перебил я.

От водки Мария захмелела. Хихикая, она поддела и протянула мне кусочек «прелестей». На американский манер она ела торт вилкой.

– Не-е, если б куча денег, типа того двоюродного дедушки…

Лолита и ее прелести оказались на удивление вкусны, напомнили мне торт «Прага» из моего детства. Точнее, из одноименной кулинарии на Арбате.

– Ну и что б ты сделала?

– Я бы открыла ресторан.

– Тоже «Набоков»?

– Нет! «Солженицын»!

Я чуть не поперхнулся коньяком. Я знал слабость Марии к автору «Архипелага». Знал, но удержаться не мог:

– Щи «Матренин двор»! Креветочный суп «Раковый корпус»!

– Нет, я серьезно! Прекрати! – Мария сама начала смеяться.

– Баланда с тюрей из селедочных голов «В круге первом», – не унимался я. – Официанты в форме НКВД! Из столового серебра – только алюминиевые ложки! Миски, разумеется, оловянные…

За соседними столами замолчали, в двери возник настороженный татарин с вопросительным лицом.

– Прекрати… – Мария давилась смехом. – Все, хватит! А ты, кстати, что сделал бы с деньгами?

Я перестал смеяться. Деньги у меня были. Материальный вопрос меня не беспокоил, меня занимало другое: как не свихнуться за эти годы от безделья.

– Ну так что бы ты делал?

– Я бы? – Я допил коньяк, протянул руку, накрыл своей ладонью ее ладонь. – Я бы… Скорее всего, сидел бы в пошлом берлинском вертепе и держал тебя за руку.

22

Я стараюсь не говорить о своей профессии. Когда играл, старался избегать этих разговоров, сейчас стараюсь вдвойне. Впрочем, сейчас уже особо никто не спрашивает.

Мы шагали пустыми улицами, из черных арок пугающим эхом откликались наши шаги. Смутные узоры граффити на темных стенах казались магическими знаками, скрывающими какой-то тайный смысл. Город уснул или вымер. Или мы вышли в какое-то другое измерение, в Берлине такое вполне возможно.

– То, о чем ты говоришь, – это ремесло. Да, ремесло плюс талант. – Я не заметил, как Мария меня втянула в эту беседу. – Ты можешь выйти и отыграть концерт, пусть даже в Карнеги или Альберт-холле. Неважно где, неважно сколько и кто в зале, отыграть безупречно – точно и холодно. Как нейрохирург. И будут овации, цветы. Сырихи будут до хрипоты вызывать на бис. Очень похоже на триумф. Но ты сам знаешь… ну, может, еще человека три-четыре в зале тоже знают, что чуда-то и не случилось. Я на пальцах могу пересчитать, сколько раз я ощущал причастность к чуду – энергия входит в тебя, ты в ней растворяешься, становишься крошечной искрой в мощном потоке света. Ты стал рупором, божественным инструментом, через тебя Творец, вселенная, черт его знает – космос говорит! Понимаешь? И твоя заслуга тут мизерная. Если есть она вообще.

Сверху зажглось окно, нас окутал неяркий свет, туманный и зеленоватый. Будто мы оказались на дне старого пруда. Я остановился, взял Марию за руку. Ее лицо бледно сияло, словно светилось изнутри.

– Вся мишура – слава там, поклонники, цветы, овации, деньги – все это жалкий мусор по сравнению с одним мгновением причастности к творению. Звучит напыщенно и глупо, это как любовь – если не испытал, словами не объяснить.

– Ну а как же композитор? Ведь он – творец, разве нет? Ведь он сам создает звуки, которых до него в природе не существовало.

– Вот именно – не существовало! Но создает или слышит? Слышит и записывает, что ему диктуют… – я показал пальцем наверх, – оттуда.

– Ну это вообще ерунда! У тебя не люди, а марионетки какие-то.

– Почему? Я не вижу ничего обидного. – Я задумался, пытаясь получше объяснить. – Наоборот, именно тут и проявляется наша причастность к Творцу, к Богу. Что мы не просто поумневшие макаки со смартфонами, а твари, созданные по образу и подобию Божьему. По Его подобию.

Мария недовольно пожала плечами, вышла из волшебного света. Мы побрели дальше.

– Хорошо! – Я не унимался. – Хорошо! А вот скажи мне, что, на твой взгляд, является, выражаясь языком маркетологов, конечным продуктом творчества? Любого творческого процесса? Неважно – писателя, художника, музыканта.