Берлинская латунь — страница 24 из 31

Мария подняла голову, задумалась, у нее была привычка покусывать нижнюю губу. Милая, детская привычка.

– Красота? Ну, если искать квинтэссенцию… Красота, я думаю.

Я строго молчал.

– Красота! – уверенно повторила Мария. – И гармония.

– Нет. Жизнь!

Мария с недоверием посмотрела на меня.

– Все вокруг – земля, камни, деревья, звезды, тучи. – Я махал руками в разные стороны. – Все, созданное Творцом, абсолютно все – живое!

– И камни?

– И камни! Просто нам не дано понять, увидеть…

– И тучи?

Я отмахнулся.

– Как из сумятицы звуков вырастает мелодия, пульсирующая таинственным светом? Раскрывается цветком… Как на тряпке, натянутой на раму и раскрашенной красками, появляется волшебное сияние?! – Я резко повернулся к Марии. – Ты сама же знаешь! Именно божественная энергия и наполняет любое творение жизнью! Смыслом, светом – помнишь тот жест Саваофа на потолке Сикстинской капеллы? Тот грандиозный палец Микеланджело! Один этот палец стоит всех фресок Джотто!

– Насчет Джотто ты погорячился…

– Ладно, о’кей. Не будем трогать Джотто. Но человек интуитивно распознает живое и неживое. Поэтому наши отношения со смертью так трагично запутаны. Нас не тяготит присутствие камня, хоть ты и считаешь его лишенным жизни. А вот положи вместо камня мертвого дятла или воробья. Или собаку.

Мария поморщилась.

– Вот видишь! Простая мысль о неживом уже неприятна. Труп – в самом звуке слова звучит тошнотворность смерти. Неестественность и ненормальность. Оттого мы пытаемся отделаться от них, от трупов, столь поспешно – упаковать-заколотить в ящик, закопать, сжечь. С глаз долой!

– Эй-эй! – Мария одернула меня. – Мы про музыку, про пианистов говорили.

– Восемьдесят восемь клавиш – тридцать шесть черных, остальные белые. Каждому звуку соответствует хор струн – три струны для средних и высоких, для басовых две или одна. Три педали, иногда пять. Длина концертного рояля почти три метра, десять футов. Вес – тонна.

– Ну и?

– Ну и сравни этот инструмент с… – я пытался найти сравнение пообидней, – ну, хотя бы с таким: четыре струны натянуты на палку с деревянной коробкой, коробка не больше картонки для башмаков. Что еще? Ах да, еще смычок! Другая палка, с тетивой из конского волоса.

– Ты упрощаешь…

– Да что тут упрощать? Смешно даже! Я не хочу сказать, что пианист интеллектуальнее скрипача или, скажем, баяниста… – Я запнулся, подумал. – Впрочем, именно это я и хочу сказать. Именно! Настоящий, классный пианист на три головы выше. Сама специфика инструмента, невероятная сложность фортепианной музыки – это квантовая механика и ядерная физика, выраженная в нотах. Пианист, он – как суперкомпьютер последнего поколения с термоядерным процессором и оперативной памятью в триллиард джоулей…

– Оперативная память не измеряется…

– Да плевать! С Млечный Путь, глубже Марианской впадины! Выше…

– Такси! – Мария, замахав руками, подбежала к бордюру.

Я неожиданно для самого себя сунул указательные пальцы в рот и зычно свистнул. Мария испуганно обернулась. Такси затормозило у обочины. Последний раз я так свистел лет тридцать назад.

23

Утро, без пяти шесть. Четыре часа сна. Голова от недосыпа плавно переходила из оловянного состояния в деревянное, минуя стеклянное. Аэропорт «Тегель» производил отталкивающее впечатление. Кафельный пол то норовил вздыбиться, то катил под уклон. Было ярко, как в морге. Количество пыточных ламп превышало норму раз в пять. Я сдуру побрился, лицо отчаянно горело, глаза чесались. Я их тер, они чесались еще сильней. Очень хотелось лечь в угол и умереть.

Чемоданы сдали в багаж. Из ручной клади – сумка с ноутбуком плюс какая-то мелкая дребедень. Плюс самовар. В лаковой сумке из фальшивого аллигатора. Я умолял Марию сдать его в багаж, она наотрез отказалась.

– Представляешь, как они будут там его швырять? – Мария делала страшные глаза.

– Если он пережил русскую революцию и нацистскую Германию, то перелет через Атлантику в брюхе аэробуса будет сплошным удовольствием.

Это я говорил накануне ночью, сегодня мне было плевать. Еще Мария всерьез боялась, что самовар конфискуют на немецкой таможне. Я пытался выяснить почему – ничего не добился. Это тоже вчера.

Мы подошли к ленте транспортера, квелая тетка при погонах и в мятой униформе пялилась в экран. Там проплывали рентгеновские потроха сумок и портфелей. Я спросил у сонного офицера про наш компьютер, он жестом показал: вынуть. Я вынул, сунул в пластиковый таз, бросил туда же сумку. Мария сняла пальто, заботливо сложив, пристроила в следующем корыте. Она нервничала. Последней на транспортере оказалась лаковая крокодилья сумка. Пузатая и явно превышающая допустимые параметры ручной клади.

Я прошел через рамку, показал билет. Офицер лениво махнул рукой: проходи. Убрал ноутбук, застегивая молнии, обошел транспортер. Под углом мне стал виден экран, туда как раз вползал наш самовар. Я не знал, что Мария сунула в сумку провода от компьютера и трансформатор. На мониторе композиция из самовара и проводов выглядела устрашающе.

Тетка не просто проснулась – подпрыгнула. Нажала педаль, сверху противно зазвенело, как в школе. Мария застыла. К нам уже бежали какие-то решительные люди, я на всякий случай поднял руки. Толстый майор, явно начальник, пытаясь отдышаться, уставился в монитор.

– Вас ист дас? – спросил он Марию, тыча в экран. – Что там есть? Данный объект в чемодан!

«Данный объект в чемодан» больше всего был похож на бомбу.

– Герр оберст[19], – встрял я со своим неказистым немецким. – Дело в том, что это аппарат для кипячения воды. Приспособление для чаепития. Мы нашли его в лавке у старьевщика. Семьдесят евро. Моя жена любит коллекционировать хлам. – Я снисходительно добавил: – Америка – страна без истории. Что для нас, европейцев, старье и мусор, для них – антиквариат.

– Для кипячения воды? – недоверчиво спросил майор, нажав на кнопку.

Транспортер включился. Сумка с самоваром выползла из рентгеновского короба.

– Расстегнуть!

Я расстегнул, вынул латунную дуру из сумки, поставил перед майором.

– А сюда… – Мария неожиданно вынырнула сбоку. – Вот сюда наливают воду… Видите? А вот сюда кладут тонкие чурочки, дрова, иногда шишки.

– Зачем шишки? – насторожился майор. – Зачем дрова в трубу?

– Ну как? Очень просто – огонь в трубе нагревает воду, доводит ее до кипения. Сверху ставят заварочный чайник – видите, как удобно… А вот отсюда – р-раз! – Мария повернула кран. – Отсюда наливают кипяток.

Майор взглянул на нее потерянным взглядом.

– И пьют чай. – Мария невинно улыбнулась. – На веранде. Или в саду.

– А просто… – Майор ладонью провел по унылому лицу. – Просто в чайнике нельзя? Почему нельзя просто в чайнике?

Мы переглянулись. Мария, словно извиняясь, негромко сказала:

– Ну это вообще русская штука… Там, у них, так принято… Называется самовар. Са-мо-вар.

Майор устало посмотрел на меня, на Марию. На самовар. Повернулся и ушел.

24

Не помню себя таким пьяным в столь ранний час – в девять; пролетая над Парижем, я допивал третий коньяк. Мария спала. Пытался смотреть французское кино: сорокалетняя тетка вернулась каким-то макаром в свою юность (времена диско-Мадонны, накладных плеч и белых кроссовок) и пыталась там что-то кардинально поменять. При всей увлекательности идеи фильм получился на редкость нудным и глупым. От чтения мелких субтитров у меня начала болеть голова, через час нелепость сюжетных ходов я уже воспринимал как личное оскорбление. Короче, я плюнул, включил какую-то музыку – легкую, как было сказано в меню. Синтезатор убедительно изображал ветер, тихо стучал бубен, незатейливый напев тек как мутная вода в придорожной канаве. Я закрыл глаза и благополучно заснул.

Приземлились. Миновав таможню и паспорт-контроль, взяли такси, с макушки моста раскрылась панорама Манхэттена: острый силуэт Крайслера, утесы Мидтауна, туманная громада Уолл-стрит. Я чуть не заплакал – усталость, алкоголь, нервы, – не знаю, я был счастлив вернуться домой.

Проснулся я от странного звука, словно кто-то играл на каком-то перкуссионном инструменте типа маракасов. С мелким песком внутри. Ритм иногда сбивался на синкопы, это здорово действовало на нервы. Не открывая глаз, пошарил рукой – Марии рядом не было, там все уже остыло.

Наша квартира похожа на поезд: прихожая вроде тамбура, оттуда – прямиком на кухню, после – подряд три комнаты, в конце – спальня. Если распахнуть все двери, можно гонять на самокате. По прямой. Особенно из спальни в прихожую: дом наш от старости скособочило, и пол идет чуть под уклон.

Я выполз из-под одеяла, не продирая глаз, побрел на звук африканских маракасов. Он доносился с кухни. Оттуда тянуло поджаренным хлебом и кофе. Мария, с румяным лицом, босая, в распахнутом халате, усердно драила самовар. Утреннее солнце заливало кухню, все белое перламутрово мерцало, тени растекались теплым медом, боковой свет из высокого окна завершал композицию в стиле раннего Вермеера. Самовар сиял вовсю. Блестел, как языческий идол какого-нибудь племени майя.

– Он течет. – Мария локтем убрала волосы со скорбного лица. – Течет…

– Где течет? Как? Когда ты успела?

– Да что-то ночью не спалось, – проговорила Мария грустно и снова принялась тереть латунный бок. – Вот тут, у носика, подтекает, и там, где ручка крепится. Левая, кажется.

Я обнял ее, поцеловал в горячую макушку.

– Но я нашла уже… нашла мастера.

– Какого? Где? Когда?

Мария остановилась, строго посмотрела на меня:

– Ты задаешь слишком много вопросов.

Наверняка в английском есть слово «лудильщик», но я его не знал. Не уверен, что его знала и Мария.

– Ты нашла мастера по починке самоваров? Здесь, в Нью-Йорке?

– Нет! В Туле!

Мария заводилась с пол-оборота. Впрочем, я сам не ангел, но сейчас промолчал.