Берлинская латунь — страница 9 из 31

В машине я напугал таксиста, то ли зарычав, то ли застонав.

На самом деле мне хотелось орать и биться лбом в металлические части салона такси. Может, так удалось бы вытрясти из памяти ее лицо с белыми губами, тонкие пластиковые трубки, похожие на водяных червей, гнусный больничный запах, протянувшийся из моей нью-йоркской палаты в сирый берлинский госпиталь проклятого округа Трептов-Кепеник.

Наш номер только что убрали, от стерильности тугих подушек, сложенных педантичной горкой, хотелось удавиться. Я бесцельно прошел до окна и обратно, зашел в ванную, сел на крышку унитаза. Тошнотворно разило фальшивыми фиалками. Нужно побриться, подумал я. Побриться, а потом позвонить в «Дельту» и поменять билеты. Сложить вещи, заехать в больницу, забрать Марию, оттуда прямиком в аэропорт. Вот так.

В баре я заказал водки. Медленными глотками выпил, поскреб ладонью щетину на подбородке. Звук получился почти металлический. Я уже пытался отпустить бороду лет пять тому назад, ничего хорошего там не выросло. Тем более я позавчера купил помазок из вестфальского бобра. Или не вестфальского.

Худой официант в белом фартуке, длинном, ниже колен, сосредоточенно вытирал столы. Было пусто, лишь в углу сидел красношеий немец. Лица я не видел и быстро себе его нарисовал: пучеглазый губошлеп с ефрейторскими усиками, типичный фриц. Он повернулся и оказался обладателем вполне интеллигентной физиономии профессорского покроя. Бармен, фальшиво насвистывая из Россини, увлеченно наводил порядок в своем алкогольном хозяйстве, что-то закручивал и чем-то звенел. Вдруг весело зашипел пар, и тут же запахло свежим кофе.

Я поднял глаза и среди разноцветного бутылочного стекла наткнулся на свое отражение. За моим лицом темнел пустой бар, дверь с медной ручкой, рядом окно. В окно заглядывал сизый купол Французской церкви. Я мысленно провел пунктирную линию от Фридрихштрассе – туда, на восток, до некрополя с бетонным големом. Дальше – в парк, где сырые листья пахнут прелой горечью, где пруд и ручей. Мостик с каменными зайцами. Траектория пролегла дальше – к госпиталю, через коридоры, по гулким прокуренным лестницам, тут моя пунктирная кривая уперлась в дверь палаты. Я бы мог оглянуться, прочертить линию через Атлантику, из нашей квартиры в Гринвич-Виллидж, город Нью-Йорк, мог бы добавить несколько петель и зигзагов для очистки совести – перед Берлином мы действительно провели две ночи в Париже. Но вся эта топографическая педантичность не могла скрыть главного – моей решающей роли в трагедии.

Мария в коме – после третьей порции я был в этом уверен. Я цедил теплую водку, во рту становилось все гаже, язык онемел и распух. Без особого интереса отметил, что не ел со вчерашнего утра. Мария в коме – это ясно. Сколько времени прошло? Оттянул манжету, тупо уставился на пустое запястье, что-то припомнив, достал часы из кармана. Два ноль пять. Покрутил в руках, швырнул в дальний угол. Бармен вздрогнул, проследил доберманьим взглядом за полетом мертвого механизма, потом испуганно посмотрел на меня.

– Нох айн шнапс[12], – вежливо попросил я добермана. – Битте…

Тут на меня снизошло озарение, словно в голове кто-то плавной рукой вывернул тумблер от нуля до максимума. В немилосердной яркости сложился четкий узор: то, что казалось нелепым нагромождением случайностей, обрело логичную структуру. Амстердам, скользкая брусчатка на Херрен-грахт, велосипед, моя незадачливая левая, идиот доктор. Иезуитская физиотерапия, потом пять месяцев шарлатанских упражнений. Вот ингредиенты.

Я восстановился, да, я мог играть. Да, да, да. Но левая не поспевала, она так и осталась там – в прошлом, где мы с ней солировали в полных залах с кроваво-бархатными креслами и литыми золотыми коронами над царской ложей. Да, я мог играть. Но где и с кем? И для кого? Летчик-виртуоз, сверхзвуковой ас, повелитель небесных молний пересаживается на кукурузник и продолжает летать. Чуть выше елок и пожарной колокольни. Чуть быстрее пегого пса, что бежит по полю, силясь догнать крест самолетной тени. Какая изысканная пытка!

Даже мое чудесное спасение – ангел в обличье соседа-пуэрториканца с нижнего этажа, ангелы, штопающие мои вены в госпитале имени преподобного Джона Леннона – все в этот миг обрело ясный смысл.

Я не верю в Иисуса. Иисус слишком добр, слишком милосерден для нашего мира. Его папаша – вот кто правит этой вселенной. С нравом непохмелившегося каменщика, злопамятный и вздорный, он не лишен юмора. Его справедливость основана на равновесии, за все надо платить: за радость – болью, за смех – слезами, за любовь – ненавистью, за веселье – унынием. Слава и успех тоже должны быть компенсированы. На талант цена особая, это товар штучный, соответственно, и счет выписывается индивидуально – спросите у оглохшего Бетховена, корчащегося в снегу Пушкина, ослепшего Ницше, нищего Моцарта, спросите у Ван Гога, заряжающего свой люгер одной пулей, у тоскующего на острове Наполеона. У Нижинского и Высоцкого, у Жанны д’Арк, у Булгакова и Рильке. Да, Гоголя не забудьте, Николай Василича. Унылый список удручающе бесконечен.

Смеха ради наш небесный кукловод возвышает ничтожества, дает славу бездарям, делает знаменитыми серых пошляков. Зачем? Цель очевидна даже дураку, ведь если даже…

– Господин Спирин, – вежливая рука тронула мое плечо, – извините великодушно…

Я повернулся.

– Звонили из госпиталя. – У отельного консьержа почти не было акцента. – Вас просили приехать.

Я открыл рот.

Вот и все. Вот и конец. Как просто. Господи, как просто!

Сердце остановилось, дрогнуло и полетело в бездну. Я выскочил на улицу – тут же чуть не угодил под хлебный фургон, прыгнул в такси. Хмурый араб в кокетливо-белой вязаной шапочке невозмутимо тронулся, не дослушав адрес. Прогремел трамвай, звякнув на стыке. Проплыл оранжевый борт с невыносимо длинным словом, кончавшимся неопределенным «берг». Мотоциклист неизвестного пола поравнялся с нами, я мог дотронуться рукой до его черной ноги, затянутой в инопланетно-пупырчатую кожу. Словно прочитав мою мысль, седок боднул упругий воздух зеркальным шлемом, дал газу и, рыча, улетел под мост. Во рту расползся ржавый привкус – это я прикусил изнанку щеки до крови.

Вот и конец… Что ж ты делаешь, Господи!

Мусульманин лихо выскочил на эстакаду, дорога пошла вверх, замелькали частые столбы. В скучных домах зажигались тусклые окна, грязное небо быстро опускалось на город серыми сумерками. Мы неслись вверх, все быстрее и быстрее, словно собирались взлететь. Потом вдруг ухнули вниз.

Больничные ворота были распахнуты настежь, на кованых пиках ограды сидели мокрые сизари. Не доехав до госпиталя, мы уперлись в фургон «Скорой помощи». Я выскочил, хлопнув дверью, побежал. У входа стояла еще одна «Скорая помощь», хмуро суетились санитары. Я, матерясь, налетел на урну, увернулся от выскочивших навстречу носилок на колесах. Промчался по фойе, поскользнулся на мокром линолеуме. Уборщица, гремя ведрами, выругалась по-польски мне в спину. Громко топая, я побежал наверх по широкой мраморной лестнице.

– Дмитрий!

Я обернулся. Мария стояла в фойе.

Худые руки, у ног – маленький, почти детский рюкзак. На шахматных квадратах линолеума она казалась последней уцелевшей пешкой.

Она вжалась в мою грудь, я зажмурился, от ее потускневших волос тоскливо пахло больницей. Больницей от слова «боль». Пахло больницей и Марией, моей Марией. Господи, я ведь был уверен… Господи! Слова застряли в горле, говорить я не мог, да и не говорят таких слов живым людям. Я сильней прижал ее к себе.

Араб невозмутимо ждал в машине, я распахнул дверь, пропустил Марию.

– Колючий… – Она провела ладонью по моей щетине. – Ты же купил эту штуку… для бритья… кисть?

«Помазок», – хотел сказать я, но вместо этого по-дурацки рассмеялся, пытаясь проглотить ком в горле.

Мария прижалась к моей щеке, прошептала:

– Мне нравится. Ты похож на русского варвара. Весьма брутально. – Тихо дыша мне в ухо, спросила: – А что ты раздетый, без пальто?

В черном окне суетливо мигали огни. Стеклянный от дождя Берлин проносился мимо, зигзагами отражаясь в мокрых мостовых. Мимо летели витрины, гирлянды, звезды, над Александерплац неоновый ангел беззвучно трубил в гигантский рог. До Нового года оставалось два дня.

11

Мария пошла прямиком в душ. Ливнем зашумела вода. Я бесцельно бродил по номеру, кусал губы, потом бросил чемодан на кровать, раскрыл и начал собирать вещи. Вытащив ящик из комода, перевернул и ссыпал носки, трусы и майки. Свитер скомкал, сунул в угол. Ботинки затолкал в другой.

– Ты что делаешь? – спросила Мария, розоволицая, в банном халате и белом полотенце, накрученном тугим тюрбаном.

Она растерянно стояла в дверях ванной.

– Мы улетаем! – пытаясь аккуратно сложить пиджак, ответил я. – Сейчас же! Едем в аэропорт и первым же рейсом – из этого чертова Берлина! Сейчас же!

– Я не понимаю…

– Что тут понимать? – Пиджак не хотел складываться, я швырнул его в чемодан. – Что тут понимать?! Не останемся же мы тут после того, что случилось…

– А что случилось? – Мария шагнула ко мне. – Что? – Глаза ее сузились, она добавила: – И пожалуйста, перестань мять вещи!

Я выпрямился, опустил руки.

– Во-первых, не случилось ничего, – глядя мне в лицо, тихо сказала она. – А во-вторых… Во-вторых, я не позволю какой-то шушере испортить мне отпуск. У меня отпуск всего две недели в году.

Мария расстегнула свой рюкзак, что-то достала.

– Я не собираюсь бежать, я не собираюсь глотать транквилизаторы. – В руке у нее была аптекарская склянка, она потрясла таблетками, как погремушкой. – Пусть сами глотают. Я не собираюсь зарывать голову в песок! Это моя жизнь, это наша жизнь – что ж, мы теперь будем бегать от каждой неприятности? Что случилось, то случилось. – Она откупорила склянку. – И ни таблетки, ни игра в прятки этого изменить уже не в силах.

Она зашла в ванную, таблетки весело забулькали в унитазе.