— Но вам показалось, показалось… — взмолился Зееблатт. — Вы все не так представляете, господин Хартман. Все намного, намного сложнее, чем вы думаете.
— Это совершенно не важно. Думать будут в другом месте. Там вас выслушают.
— Поймите, я больной человек, — завёл было Зееблатт, — у меня грыжа…
Но Хартман резко его оборвал:
— Оставьте это. Иначе я встану и уйду.
— О, нет, — испугался Зееблатт и даже попытался удержать его за руку. — Что вы от меня хотите в обмен на… на эту… эти подробности, которые вы должны будете скрыть… дать слово…
Хартман устало вздохнул:
— Я же вам уже трижды говорил… Ну, хорошо, повторю еще раз. Последний.
— Да-да, я весь внимание. — Зееблатт с готовностью выпрямился, выставив мокрое от пота лицо с трясущимися щеками. Он ничего не помнил. — Слушаю, господин Хартман. Еще раз — и всё. Весь внимание. Слушаю вас всецело. Да-да?
— Постарайтесь уяснить, Зееблатт, что шутки кончились. У вас не так много времени, чтобы спасти свою шкуру.
— Да-да, разумеется. — Зееблатт принялся лихорадочно грызть ногти. Не выдержав, Хартман слегка треснул его по руке и продолжил:
— Итак, мы с вами установили, что вы пользуете некоторых физиков из Института кайзера Вильгельма и Высшей технической школы. Так?
— Да-да, именно. Меня допустили до обслуживания ученых из этих вот учреждений решением сводной комиссии департамента минздрава и третьего управления РСХА. Я работаю официально. Но, конечно, отношения часто выходят за рамки… Что вас интересует, господин Хартман?
— Кто? Риль, Дибнер? Кто?
— В основном это пожилая профессура: Кеплер, Айсхоф, — с воспаленным рвением поведал Зееблатт. — Есть двое сравнительно молодых с осложнением после трипперной болезни. Дибнера я консультировал, но вмешательства не потребовалось, и я с ним больше не общался. Вы же не станете меня губить, господин Хартман?
— Доводилось ли вам говорить с кем-то из них о новом оружии, имеющем в своей основе управляемую цепную реакцию?
— Конечно… то есть… а как же? Об этом все говорят. Чудо-оружие… и прочее.
— Нет, — отрезал Хартман, — именно с ними и именно об оружии? Точнее — о бомбе?
— Вы знаете, что-то такое иногда прорывалось. Отношения между больным и доктором, знаете ли, предполагают особую доверительность. Людям хочется высказаться, показать свою значимость. Особенно когда они обеспокоены своим здоровьем. Бывает, да-да, бывает… Но это так, в порядке общей болтовни… Я же ничего в этом не смыслю.
— Успокойтесь, от вас не потребуется вникать в физические теории.
— Скажите, я могу быть спокоен, что вы не станете меня губить?
— Возьмите себя в руки, Зееблатт. Вы же в некотором смысле мужчина. Если хотите, чтобы вся эта история поросла мхом, вам придется проявить активность. — Хартман раздраженно закурил. Затянулся, выпустил дым через нос. — Еще раз повторяю: мы не ждем от вас каких-либо украденных чертежей, формул, технологических разработок. Постарайтесь уяснить себе и запомнить: мы хотим знать, какова структура, организация исследований в рамках урановой программы, это понимаете?
Зееблатт энергично закивал головой.
— Как она работает? Есть ли центр? Кто главный? Это раз. Затем попробуйте узнать, в какой степени наука вышла на техническую разработку именно оружия, бомбы? Такие вещи можно вытащить из болтовни, как говорится, по душам. Будьте осторожны, не перегибайте палку, но при этом помните — времени нет. Неделя. Много — две. Потом вы нам будете не нужны.
— Как это не нужен? — упавшим голосом прошелестел Зееблатт.
— И вот еще что, постарайтесь также узнать хоть что-нибудь о содержании доклада по урановому оружию, который Гиммлер передал Гитлеру в рейхсканцлярии 14 мая. Хотя бы общее содержание. Или ключевые тезисы. Одним словом, что сможете достать. — Он внимательно посмотрел на влажное лицо Зееблатта. — Всё запомнили?
— Да-да, конечно, да-да. А что значит — не нужен, господин Хартман?
— Не нужен — значит не нужен. Как говорят в армии — в расход. Вы об этом все-таки не забывайте.
— Боже мой, господин Хартман, пожалейте мою старую мать.
Хартман убрал сигареты в карман и заказал себе бокал вина.
— Вот что, Зееблатт, после войны ваша старая мать будет гордиться вами, если вы героически доставите мне сведения, о которых я вас попросил. И не вздумайте мухлевать, доктор. Надеюсь, вы понимаете, что мы сможем проанализировать информацию, которую вы принесете, и сделать нужные выводы. — Он устало вздохнул, глядя на немые заверения Зееблатта в своей надежности. — Теперь обсудим детали всего того, что вы должны будете сделать.
В глухую стену отчаянно и бесплодно колотилась залетевшая в таверну нескладная долгоножка. Зееблатт не мог оторвать от нее глаз.
Выйдя из «Белого вола», Хартман прошел по улице до перекрестка и свернул в переулок, где его дожидался «Опель» Дундерса.
— Ну как, сработало? — спросил Оле, когда Хартман сел в машину.
— Будем надеяться, — задумчиво ответил Франс. — Во всяком случае, напуган он до смерти.
— Хочешь закурить? У меня солдатские.
— Давай.
Они закурили.
— И сколько ждать? — спросил Оле.
— Недели две, не меньше… Как получится.
— Время-то уходит.
— Да, уходит… Может, мне у Шелленберга спросить: что такое вы передали Гитлеру в черной папочке? Уж он определенно знает.
— Ты как, вообще, в порядке?
— Вполне, — буркнул Хартман. — Но настроение такое, будто пук волос проглотил.
Оле поправил зеркало заднего вида и повернул ключ зажигания.
— Тебя куда, домой или в «Адлерхоф»?
— Едем в «Адлерхоф», — сказал Франс. — У меня еще встреча.
Бранденбург, лес Барнима,27 июля
Через продольный разрез по центру живота руки Мюллера с растопыренными короткими пальцами мягко вошли с двух сторон в окровавленную плоть, и погрузившись в нее почти до локтей, осторожно вытянули наружу сизый, лоснящийся пищевод, предусмотрительно перетянутый узлом, дабы избежать выпадения через него содержимого желудка. Все это Мюллер сбросил на сторону, поднял с травы полотенце и наскоро вытер руки.
— Вот теперь можно заняться шкурой, — удовлетворенно сказал он. — В такую жару хватит и часа, чтобы туша завоняла. С желудком шутки плохи. Одна капля дерьма — и все мясо отравлено.
Туманный глаз молодой косули словно подернулся матовой пленкой.
— Смотрите, у нее, кажется, бьется сердце! — удивился кто-то.
— Может, она соображает, когда ее потрошат, как думаете? — Губы Мюллера тронула ироничная усмешка. — В Азии едят сердце, пока оно живое. Никто не хочет попробовать?
Вырезали и сложили в таз почки, селезенку, печень, язык, легкие. Еще одна косуля и кабан лежали рядом, кабан тяжело, с присвистом дышал. Загонная охота была, пожалуй, единственным совместным событием, где высшие руководители СС и абвера могли встретиться в свободной обстановке. Ни те, ни другие не любили этой формы общения, но на то была воля фюрера, высказанная им однажды в виде пожелания и с тех пор неукоснительно исполняемая. Единственным человеком, чувствующим себя на подъеме, был Мюллер, который с детства обожал охотиться, хотя в последние годы это случалось все реже; он любил повторять, что поединок со зверем шлифует в нем мастерство стратега. К тому же из толпы загонщиков за ним наблюдала коренастая, голубоглазая брюнетка Анна Швааб, делопроизводительница из его управления, с которой время от времени он коротал вечер на съемной квартире. Сегодня был именно этот день.
На растянутый по земле брезент стали выкладывать куски мяса.
— Берите, господа, мяса на всех хватит. — Мюллер равнодушно отошел в сторону. — А где Шелленберг? — спросил он у стоящего возле палатки чьего-то адъютанта. — Я только что его тут видел.
Адъютант пожал плечами. Мюллер налил себе пива из бутылки.
— Аристократ, — проворчал он, поправляя закатанные рукава. — Не любит крови. А вот отбивную с кровью — это пожалуйста.
Шелленберг, и правда, был здесь, он, действительно, не выносил вида крови и терпеть не мог охотничьих утех, однако уехал отсюда он попросту за кампанию с шефом абвера Канарисом, которому якобы срочно потребовалось вернуться в Берлин, а на самом деле наскучило общество эсэсовцев, то и дело сбивающихся на панибратство, как и самому Шелленбергу надоела беспардонная веселость своего окружения.
— Знаете, иногда во сне мне видится, будто я взмываю над своей жизнью на огромную высоту и обозреваю ее от самого начала до будущего конца. — Канарис поднял глаза кверху и провел хлыстом над головой, указывая на небо. — Я вижу ее — как поле, лес или море. И тогда мне начинает казаться, будто каждое событие связано с любым другим непреодолимой взаимозависимостью. И то, что было в начале, определяет то, что было потом на любом отрезке моей жизни, а то, что будет в финале, таинственным образом влияет на то, что было раньше, вплоть до самых первых моих поступков. Как будто жизнь — это такая цельность. Как сфера, в которой нет начала и нет конца; все переливается и все перемешано.
Расслабленно и неспешно, почти что выпустив поводья, они ехали на двух гнедых кобылах к Бад-Фрайенвальде, грязелечебному курорту восточнее леса Барнима, где вермахт держал конную базу. Птичий щебет гулким эхом разносился в древесных высях, подобно тому, как звуки детского хора разлетаются в сводах собора. В лесу отступала жара, было свежо и просторно.
— А по мне, так жизнь — это просто кино. Один цветной фильм без продолжения, — беспечно улыбнулся Шелленберг. — Только титры не в начале, а в конце, включая имя режиссера. Что это вас потянуло на философию, адмирал?
— Философия — мать учения. Нам ли, немцам, этого не знать? Тучи сгущаются, мой дорогой. Когда грянет буря, место под крышей будет стоить чуть меньше жизни.
— О чем вы?
— Недавнее отстранение Муссолини от должности создает для нас непредвиденные проблемы. Фюрер требует немедленных решений. В таких условиях я вынужден думать и говорить одновременно. А это плохо сказывается на логике.