Берлинская жара — страница 41 из 58

Тот с усилием кивнул.

— Вы ведь, кажется, баварец? — поинтересовался Шольц.

— Да, я из Бамберга.

— Бамберга? Вот это да! Выходит, мы земляки. Я ведь тоже из Бамберга. Родился в Бамберге и прожил там до совершеннолетия, пока родители не купили усадьбу под Мюнхеном. Я сразу почувствовал в вас что-то знакомое. Мы, бамбергцы, отличаемся от других немцев чем-то неуловимым, не находите? Где вы там жили, мой друг, в Бамберге?

— На Якобсплатц.

— Да мы с вами соседи! У моего отца на Матернштрассе был писчебумажный магазинчик. Не попадался вам?

— Как же, — слегка оживился Хайко, — я помню. Рядом с лавкой мясника Шнайдера? Очень хорошо помню. Тетради, ручки… Помню.

— Быть может, мы с вами там встречались, а? Я любил разбирать старые журналы. Сидел на втором этаже и листал, листал… Сейчас и не вспомнишь всего, но этот запах! — Шольц закатил глаза. — Запах старой бумаги — он и теперь кружит мне голову. Столько вопросов! Столько ответов! Должно быть, лавочка моего отца помогала вам собираться в школу?

— Конечно. — На щеках оберст-лейтенанта проступил оживленный румянец. — Ваш магазин был на соседней улице. Если не ошибаюсь, наши отцы даже знали друг друга по имени.

— Ну, вот видите, как тесен мир. Что может быть лучше нашего Бамберга! Помните, какие восхитительные булочки выпекали две сестры-старушки в маленькой Венеции? Я не скажу, как называлось их кафе, но помню, что они умели гадать на кофейной гуще. И всегда, вот именно что всегда предсказывали удачу.

— Там еще велосипедная мастерская была, — неуверенно вспомнил Хайко. — Мы стащили у них велосипед и до вечера катались, пока нас не поймали.

Шольц жизнерадостно расхохотался. И у Хайко на губах проступила слабая улыбка.

Вошел охранник, принес кофе и блюдце с печеньем. Шольц разлил кофе по чашкам.

— О, я же не представился! — спохватился он. — Шольц. Кристиан Шольц. Пейте кофе, пока горячий. — Он отхлебнул из своей чашки. — И нет, я не участвую в вашем допросе. Я вообще тут мимоходом, поскольку у меня возник один небольшой, но очень важный и для меня вопрос. Для меня — и для вас… Попробовали печенье? Ну, как?

— Вкусно, — упавшим голосом ответил Хайко. Он чувствовал себя сломленным.

— Вопрос простой, — продолжил Шольц, — но, как я уже сказал, очень важный. Ответ на него напрямую связан с вашей судьбой, дорогой мой земляк. Поэтому постарайтесь ответить на него прямо и без утайки. Вам знакомо имя Франсиско Хартмана?

— Это мой давний товарищ. Он хороший человек.

— Хороший, хороший, прекрасный человек, — замахал руками Шольц и даже подавился кофе. — И безупречный соратник, партиец! Но вот что я хочу знать — и не пытайтесь ввести меня в заблуждение, дорогой мой, — скажите, что связывает нашего Хартмана с теми людьми из абвера, с которыми вы и ваши друзья вынашиваете планы, скажем помягче, переустройства жизни в Германии?

— Понимаете, я не…

— Тихо-тихо-тихо, — прижал палец к губам Шольц и бросил взгляд на часы. — Пока вы не совершили роковую ошибку, я добавлю еще один вопрос, уточняющий, чтобы вам легче было собраться с мыслями и верно оценить собственные перспективы: передавал ли Хартман вашим друзьям конфиденциальную информацию?

Глаза Хайко затравленно забегали. Он дважды сглотнул, растерянно провел ладонью по лицу, затем залпом допил кофе и после непродолжительных мучений совести глухо забормотал:

— В силу своего положения… в силу возможностей, которые дает ему его положение… Он много общается с иностранцами… Хартман иногда помогает найти взаимопонимание между абвером и кем-то из внешнего мира… Он делится… А что в этом особенного?..

Шольц вскочил с места и быстро подошел к двери, где на минуту замер.

— Ничего, — сказал он. — Поверьте, ничего. Главное, что меня интересовало, я услышал. А остальное вы расскажете моим коллегам. Прошу простить, но я вынужден удалиться. Дела.

Дверь со скрипом открылась и в камеру вошли дознаватель в чине гауптштурмфюрера и невысокий человек в кожаном переднике с небольшим саквояжем в руке. Оба вытянулись перед Шольцем и отдали честь. Тому всегда нравилась театральность.

Берлин, Шарлоттенбург,отель «Адлерхоф»,3 августа

Это был вторник. Вторники Хартман старался посвящать исключительно делам отеля и, как правило, проводил в нем весь день. Во вторник все были начеку, стремясь произвести на управляющего лучшее впечатление, ибо в августе 43-го любое место в действующем берлинском отеле — тем более в таком, как «Адлерхоф», — можно было считать небесным подарком судьбы. На этот раз пришлось разбирать июльскую отчетность, в которой обнаружилась крохотная недостача в разделе поставок. Хартман вызвал в свой кабинет обоих администраторов и бухгалтера и устроил им разнос, обязав провести аудит до вечера следующего дня.

Также он заглянул на кухню и в подвальные залы, где постановщик танцев и по совместительству администратор обоих ресторанов итальянец Ник Понтеросси, чертыхаясь, как синий забулдыга, проводил репетицию кордебалета. Дело в том, что четыре из восьми танцовщиц в одночасье упорхнули с офицерами кригсмарине куда-то на побережье, даже не удосужившись получить расчет, и их заменили девицами, которых Понтеросси буквально подобрал на улице. Они ничего не умели, хотя и клялись, что полжизни провели на танцполе, не попадали в такт, нелепо дрыгали ногами и на сцене смотрелись не так привлекательно, как на тротуаре. Понтеросси был в отчаянии и готов был придушить каждую из них по очереди.

Завидев Хартмана, который с озабоченным видом пробегал мимо, он кинулся к нему, как будто полномочия управляющего могли повлиять на способность девиц к ритмичному танцу.

— Porco cane! Stronzo![11] — завопил он, взбивая руками воздух. — Stronzo, черт побери! Дерьмо!

— Ничего не желаю слышать, — отмахнулся Хартман, не задерживаясь. — Делай, что хочешь, но сегодня вечером девки должны плясать.

— Но они ничего не могут, Франс! Ни-че-го!

— Сам их сюда притащил. Вот и выкручивайся.

— Дерьмо! Merda![12] Эти дуры меня обманули. Облапошили! Им просто нужны деньги и хороший паек. Да-да, хороший паек! С тобой такое тоже может случиться.

Франс остановился и отчеканил так, что услышали все:

— Вот это вряд ли.

Вечером в «Адлерхофе» ждали важных бонз из Верховного командования сухопутных сил, прибывших в Берлин с Восточного фронта. Намечалась большая попойка.

— Они все блондиночки, эти немки — я и купился, accipicchia[13]! — не унимался итальянец. — Смазливые мордашки, курносые носики — с ума сойти! А поболтаешь с полчасика — обычные торговки рыбой. Fischweib[14], черт меня побери! Что мне делать, Франс?

— Заставь их плясать, — отрезал Хартман, удаляясь. — У тебя не так много обязанностей. Хочешь, не корми, не давай денег. Или — пляши сам.

— Но я не могу! — донесся жалобный голос Понтеросси. — Я толстый!

Проходя по коридору в свой кабинет, Хартман задержал взгляд на пожилой уборщице, которая неподвижно стояла возле окна, тяжело опираясь рукой о подоконник.

— Марта? — обратился он к ней. — Что случилось?

— Ничего, господин Хартман, — засуетилась та, — я сейчас закончу уборку.

Хартман сделал шаг в сторону, но что-то удержало его.

— Может быть, вам плохо? — спросил он, приблизившись к женщине, которая явно не находила в себе сил, чтобы приняться за работу. И тут он увидел: в ее глазах стоят слезы. — Что произошло?

Каким-то детским рывком, не разжимая кулак, Марта протерла глаза.

— Ах, господин Хартман, вы знаете, полгода назад я получила извещение о гибели моего сына, — сказала она, глядя в окно. — А сегодня утром от него вдруг пришло письмо. У меня чуть сердце не выскочило.

— О, это большая радость, фрау Зипфель.

— Нет, господин Хартман, беда в том, что письмо датировано декабрем. Оно доставлено не по почте. Его принес солдат, его товарищ, раненный там же, под этим Сталинградом.

— Позвольте?

Он деликатно взял из ее кулачка смятый лист бумаги. Молодой фельдфебель писал матери, безуспешно стараясь скрыть от нее ужас смерти: «Дорогая мама, мне очень тяжело писать тебе это письмо, потому что я больше не уверен, что когда-нибудь вновь увижу тебя. Если есть на земле ад, то тогда я в аду. Мы деремся, но теперь я не понимаю, для чего мы это делаем. Кто-то очень сильно ошибся насчет русских. Иногда мне кажется, что здесь нас ненавидит каждый камень. Как-то мы захватили госпиталь, а когда зашли в операционную, по нам открыли огонь. Причем не только хирург, но и санитарки, и даже солдат на операционном столе, которому только что (без наркоза!) отняли ногу. Погиб мой товарищ Йоахим. У меня больше не повернется язык назвать их недочеловеками. Сегодня на ужин у нас мороженая конина без соли и вообще без каких-либо приправ. И это вкусно! Еще мы запекаем в масле ржаную муку — получается отличный омлет. Иногда я молюсь, мама, чтобы выбраться отсюда, пусть даже с ранением. И еще я молюсь за тебя. Ты там смотри, не плачь, не рви себе сердце…»

— Идите домой, Марта, — сказал Хартман, вынув из ее руки швабру. — Я зачту вам два дня как рабочие.

Заглянув на задний двор, используемый как кладовка для ненужных вещей, он уже намеревался бежать дальше, как внимание его привлек стоявший в самой глубине старый, ржавый «Хорьх», который всё как-то недосуг было вынести, откуда доносились странные звуки. Быстрым шагом Хартман приблизился к машине и дернул дверцу на себя. На него уставились четыре испуганных глаза, принадлежащие Джорджи Танцуй-ноге и рассыльному Отто Сюргиту. На месте отсутствующего сиденья стоял жестяной ящик, на котором красовался нехитрый натюрморт: бутылка хорошего французского коньяка, пара рюмок, консервная банка с дымящимися сигарами и игральные карты.