Берлинские похороны — страница 2 из 46

Глава 2Робин Джеймс Хэллам

После ухода посетителя Хэллам снова посмотрел в зеркало. Он пытался определить свой возраст.

— Сорок два, — сказал он самому себе.

Голова его еще не начала лысеть. Человек с хорошей шевелюрой выглядит моложе. Потребуется, конечно, немного подкрасить, о чем он, впрочем, задумывался не раз в последние годы, еще до того, как перед ним встала проблема новой работы. «Каштановые, — подумал он, — светло-каштановые». Чтобы не очень было заметно, нечего краситься в яркие цвета, сразу станет ясно, цвет волос не свой. Он повернул голову, стараясь разглядеть профиль. У него было худое аристократическое, типично англосаксонское лицо. Нос имел хорошо очерченные крылья, кожа плотно обтягивала скулы. Чистокровка. Он часто думал о себе как о беговой лошади. Это была приятная мысль, она легко ассоциировалась с зелеными лужайками, бегами, охотой на куропаток, балами, элегантными мужчинами и нарядными женщинами. Он любил думать о себе таким вот образом, хотя чистокровность его была сугубо чиновничьего свойства. Ему нравилось быть правительственным чиновником. Хэллам засмеялся своему отражению, его отражение ответило дружелюбно, с достоинством. Он решил рассказать это кому-нибудь у себя на службе, но не мог с уверенностью определить, кто способен понять его шутку — вокруг так много тупиц.

Хэллам возвратился к патефону. Он погладил блестящую, безупречно чистую фанерную крышку и с удовольствием отметил, как тихо она открылась; британское — значит отличное. Он выбрал пластинку из своей большой коллекции. Там были все крупнейшие композиторы двадцатого века: Стравинский, Берг, Айвс. Он выбрал одну из записей Шенберга. Маленький черный диск был безупречен — гигиеничен и чист, как... Почему в природе не существовало ничего столь же чистого, как его пластинки? Он положил пластинку на круг патефона и поставил звукосниматель на самый ее краешек. Сделано это было очень искусно. Раздалось тихое шипение, и вдруг комната наполнилась прекрасными звуками «Вариаций для духового оркестра». Он любил эту музыку. Сев на стул, он поерзал, как кошка, чтобы найти самое удобное положение. «Как кошка», — подумал он, мысль ему понравилась. Вслушиваясь в переплетающиеся нити инструментальных звучаний, он решил, что, когда музыка закончится, он закурит сигарету. Прослушав обе стороны, он подумал: вот еще раз прослушаю обе стороны, тогда и закурю. Он снова откинулся на стуле, довольный своей выдержкой.

Он часто думал о себе как о монахе. Однажды в туалете своего учреждения он услышал, как один из молодых клерков назвал его в разговоре с кем-то «старым отшельником». Ему это понравилось. Он оглядел свою келью. Каждая вещь была здесь тщательно подобрана. Он ценил качество в старомодном значении этого слова. Как он презирал людей, которые обзавелись современной модной печью, но разогревают в ней только замороженные продукты из универсама. У него же была всего только газовая горелка, но ведь самое важное — это то, что на ней готовится. Свежие деревенские яйца и ветчина — это превосходно. Он тщательно жарил их на сливочном масле, хотя к транжирам себя не причислял. Очень немногие женщины умели жарить яичницу с ветчиной. Да и остальное тоже. Он помнил одну свою квартирную хозяйку, у которой всегда разливались яичные желтки, а на белках оставались черные жженые пятнышки. Сковороду как следует вычистить не могла, только и всего. Сколько раз он ей об этом говорил! Он подошел к умывальнику и взглянул в зеркало.

«Миссис Хендерсон, — произнес он отчетливо, — перед тем как жарить яичницу с ветчиной, сковороду надо чистить бумагой, а не просто мыть водой». — Он приятно улыбнулся. В этой улыбке не было ничего нервного, она приглашала к разговору. Именно такая улыбка и приличествовала ситуации. Он гордился своим умением подобрать улыбку к любой ситуации.

Музыка все еще звучала, но он все равно решил закурить, рабом патефона он ни за что не будет. Решение его будет компромиссным. Он закурит сигарету, но сорта «Бачеллор» — дешевых сигарет, которые он держал для гостей. Он гордился своим уменьем идти на компромиссы. Он подошел к сигаретнице. Там лежало четыре штуки. Он решил не трогать этих сигарет. Четыре — хорошее число. Да. Он взял сигарету из полной пачки «Плейерс №3», которую держал в ящике с вилками и ножами. «Тридцать девять, — подумал он вдруг. — Именно этот возраст я себе и укажу».

Звук оборвался неожиданно. Хэллам снял пластинку, сдул с нее пылинки, сунул в конверт и положил с нежностью на кровать. Он вспомнил девушку, которая дала ему эту пластинку. Рыжую девушку, которую он встретил в этом ужасном заведении под названием «Сэддл-Рум». По-своему приятная девица. Американка, весьма капризная, не очень следящая за своим произношением, но затем Хэллам подумал, что в Америке ведь нет приличных школ. Ему стало жаль девушку. Нет. Ему не жалко девушек, они все... плотоядные. И что еще хуже, некоторые и не очень чистые. Он подумал о человеке, которого Доулиш только что присылал к нему, он бы не удивился, если бы узнал, что этот человек учился в Америке. Хэллам взял на руки сиамского кота.

— Где твой маленький братец? — спросил он у него. Если бы они только могли говорить. Они были умнее многих людей. Кот потянулся, уперся лапами в плечо Хэллама и с треском выдернул когти из ткани костюма.

«Сотрудник секретной службы?» — подумал Хэллам. Он громко рассмеялся, удивив кота.

— Выскочка, — сказал Хэллам вслух.

Он почесал пальцем за ухом кота. Кот замурлыкал. Выскочка из Бернли — надменный необразованный клерк, который мнит себя величиной.

«Мы должны исполнять свой долг», — тихо сказал он себе. Долг правительственных людей, которые не должны обращать внимание на личные особенности правительственных служащих. Он предпочитал думать о человеке из секретной службы как о правительственном служащем, а не как о конкретной личности из крови и плоти. Он произнес вслух «правительственный служащий» и подумал, каким образом ввернуть эту фразу в следующем разговоре с этим человеком.

Хэллам вставил сигарету «Плейерс №3» в мундштук из настоящей слоновой кости. Потом прикурил, продолжая глядеть на себя в зеркало. Поправил пробор в волосах, сдвинул его чуть ближе к центру. Можно позавтракать и в кафе. Там хорошо готовят яичницу с жареным картофелем. Официант там итальянец, и Хэллам всегда делал заказ по-итальянски. Этим итальянцам не очень-то можно доверять, все дело в породе, решил он. Потом рассортировал мелочь и отложил десятипенсовик, чтобы дать потом на чай. Прежде чем уйти, он еще раз оглядел комнату. Фэнг спал. Пепельница, которой пользовался посетитель, была полна окурков. Иностранные, грубые, дешевые, паршивые сигареты.

Хэллам с содроганием взял пепельницу в руки и вывалил ее содержимое в мусорное ведро, куда перед этим отправил спитой чай. Он чувствовал, что сигареты, которые курил его гость, многое о нем говорят. Как и его одежда — из магазина, сшитая на фабрике. Хэллам решил, что ему не нравится человек, которого Доулиш прислал к нему. Совсем не нравится.

Глава 3

Защищать фигуры фигурами неэффективно. Гораздо лучше защищать фигуры пешками.

Лондон, суббота, 5 октября

— Лучший в мире специалист по ферментам, — сказал я.

Я услышал, как Доулиш кашлянул.

— Лучший что? — спросил он.

— Специалист по ферментам, — повторил я, — и Хэлламу хотелось бы его заполучить.

— Ладно, — сказал Доулиш. Я отключил селектор и вернулся к документам, лежащим у меня на столе.

— Эдмонд Дорф, — прочитал я.

Потом перелистал страницы потрепанного британского паспорта.

— Ты всегда говорил, что иностранные фамилии убедительнее, чем английские, — сказала моя секретарша.

— Но не Дорф, — сказал я, и уж тем более не Эдмонд Дорф. Я не чувствую себя Эдмондом Дорфом.

— Если можно, без зауми, — сказала Джин. — Кем ты себя чувствуешь?

Как вам нравится это «кем»? В наше время секретарша, которая умеет задавать такие вопросы, стоит немалых денег.

— Что? — переспросил я.

— Человеком с какой фамилией и именем ты себя чувствуешь? — очень медленно и терпеливо произнесла Джин. Это был сигнал опасности.

— Флинт Маккрей, — сказал я.

— Не дурачься, — сказала Джин, взяла досье Семицы и направилась к двери.

— Я не собираюсь быть ужасным Эдмондом Дорфом, — сказал я чуть громче.

— Не надо кричать, — сказала Джин. — Боюсь, что проездные документы и билеты уже заказаны. В Берлин уже сообщили, чтобы встречали Эдмонда Дорфа. Если хочешь изменить, то меняй сам, иначе я прекращаю заниматься делом Семицы.

Джин была моим секретарем, и выполнять мои указания входило в ее обязанности.

— Хорошо, — сказал я.

— Позвольте мне первой поздравить вас с мудрым решением, мистер Дорф, — сказала она и быстро вышла из комнаты.

* * *

Доулиш был моим шефом. Пятидесятилетний стройный аккуратный мужчина, похожий на породистого боа-констриктора. С неторопливой английской грацией он пересек кабинет от своего стола к окну и принялся разглядывать трущобы Шарлотт-стрит.

— Сначала они думали, что это несерьезно, — сказал он, обращаясь к окну.

— Угу, — отозвался я; мне не хотелось выглядеть чересчур заинтересованным.

— Они думали, что я шучу, даже жена не верила, что я доведу дело до конца. — Он отвернулся от окна и обратил на меня свой саркастический взор. — Но теперь я сделал это и изводить их не собираюсь.

— А они именно на этом и настаивают? — спросил я, пожалев, что не слушал внимательно.

— Да, но я не уступлю. — Он подошел к тому месту, где я сидел в большом кожаном кресле, и заговорил с жаром, словно Перри Мейсон, обращающийся к жюри присяжных: — Я люблю сорняки. Люблю, и все. Кто-то любит одни растения, кто-то другие. Я люблю сорняки.

— Их легко выращивать, — сказал я.

— Не скажите, — резко возразил он. — Самые мощные растения пытаются задушить все остальное. У меня есть свербига, окопник, луговая герань, мордовник... похоже на деревенскую лужайку. Так и должен выглядеть сад — сельской лужайкой, а не чертовым питомником. Ко мне прилетают дикие птицы и бабочки. Там и прогуляться приятно, это совсем не похоже на эти фиговины с клумбами, разбитыми, как на кладбище.