Берлинский боксерский клуб — страница 16 из 47

еликаном. От шуточек в его адрес и попыток передразнивать его заикание меня всего буквально передергивало.




В один прекрасный день, когда мы вместе вышли из клуба на улицу, я не стерпел и все-таки спросил его:

– Почему ты бросил бокс?

– Это до-до-долгая история.

– Ты здоровее всех в клубе и, наверно, сильнее всех.

– Нет, ме-ме-меня кто угодно побьет.

– Не говори ерунду.

– Я не мо-мо-могу драться. У ме-ме-меня один глаз слепой.

– Черт. Извини, я не знал.

– Ни-ни-ничего страшного. Просто оттого, что я за-за-заикаюсь с самого де-де-детства, отец решил на-на-научить меня боксу. Чтобы я мог за се-се-себя постоять. А то в школе ма-ма-мальчишки меня не очень любили.

– У меня тоже с этим проблемы.

– Однажды ме-ме-меня зажали в угол. Их было че-че-человек пять. С па-па-палками. Я отбивался ку-ку-кулаками, пока кто-то не ткнул мне па-па-палкой в глаз. Он вы-вы-выпал наружу. Мальчишки ис-ис-пугались и убежали, а я упал и по-по-потерял сознание. Ме-ме-меня потом подобрали, от-от-отвели к врачу, и он вставил мне глаз на ме-ме-место. Но с тех по он ни-ни-ничего не видит, только ту-ту-туман. Кра-кра-красноречие на ринге ни к чему, но ви-ви-видеть надо хорошо. На работу ме-ме-меня долго не брали, по-по-потому что, когда слышали, как я раз-раз-разговaриваю, все думали, что я ту-ту-тупой. И только Воржик ме-ме-меня взял. Он часто ведет себя как скотина, но се-се-сердце у него доброе.

– Меня он, видно, невзлюбил, – сказал я. – Вечно к ошибкам цепляется, клички придумывает.

– Это по-по-потому, что ему не все равно. Он ду-ду-думает, что у тебя хо-хо-хорошие задатки. Если бы так не ду-ду-думал, давно бы оставил те-те-тебя в покое.

Я Неблиху не очень-то поверил, но хотелось надеяться, что хотя бы отчасти он прав.

Со временем я начал участвовать в спаррингах с боксерами моей весовой категории. Это были в основном взрослые спортсмены, готовившиеся к профессиональной карьере, так что каждый раз, выходя с ними на ринг, я получал бесценный опыт, а не только бесчисленные удары. Из-за частого участия в спаррингах с более сильными и опытными партнерами ко множеству прозвищ, накопившихся у меня за время занятий в клубе, добавилось еще одно – Груша. В отличие от большинства других, оно было необидным, в нем даже слышался намек на уважение, а то и на дружескую симпатию.

На первых порах я действительно походил на живую боксерскую грушу: прикрываясь руками, почти не двигался с места и даже не пытался отвечать на удары. Но довольно скоро я начал передвигаться по рингу и научился уходить от ударов, а не только защищаться от них руками. Время от времени я даже пытался атаковать, пробовал на противнике отдельные удары и целые комбинации. Совершенствуя мастерство, я постепенно приобрел в клубе репутацию стойкого и выносливого бойца.

Чаще других я встречался в спаррингах с Йоханом. И хотя он полностью контролировал ход наших поединков, мне все чаще удавалось достать его ударом. Одним особенно удачным хуком правой в солнечное сплетение я даже заслужил похвалу от Воржика. Когда в тот раз я спустился с помоста, он подошел ко мне вместе с Максом.

– Неплохо, – сказал Воржик.

– Думаю, ты готов, – довольным голосом добавил Макс.

– Готов к чему?

– К настоящим схваткам, – пояснил Макс. – Спарринг – это хорошо, но тебе нужны соперники, которые на полном серьезе попытаются тебе навалять.

– На следующей неделе проводятся юношеские соревнования. Я тебя на них заявил, – сказал Воржик. – Ты будешь выступать за Берлинский боксерский клуб, так что смотри, Скелетик, не подведи.

Молитва

– И все равно не понимаю, – сказала Грета.

– Что не понимаешь?

– Зачем тебе вообще сдался этот бокс.

Каждый вторник мы с Гретой встречались в парке неподалеку от ее школы. Здесь можно было спокойно погулять и поболтать, не рискуя попасться на глаза кому-нибудь из знакомых. И хотя наши свидания продолжались всего двадцать минут, мыслями о них я жил все остальные дни недели. Мы встречались на одной и той же скамейке и шли гулять по тенистым дорожкам. Иногда я брал Грету за руку, мы с ней ныряли за деревья и там по несколько минут подряд самозабвенно целовались.

Я рассказывал Грете обо всем, что случалось в моей жизни, а она так же подробно рассказывала о себе. Ее отец играл на скрипке в оркестре и часто ездил на гастроли. Из поездок он привозил ей маленькие подарки, таким подарком была и купленная в Дублине подвеска в виде четырехлистного клевера. Грета мечтала учиться музыке в Париже. Как я бредил Америкой, страной боксеров и комиксов, так она грезила о Франции, где, как ей казалось, тебя со всех сторон окружают музыка, живопись и изысканная еда.

Мы с Гретой сидели на нашей скамейке, когда я взволнованно рассказал ей о предстоящих соревнованиях. Она, выслушав меня, нахмурилась.

– По-моему, просто так рисковать здоровьем – глупо.

– Я рискую не просто так.

– А ради чего?

– Ради того, чтобы доказать.

– Что доказать?

– Не знаю. Что я сильнее, умнее и лучше противника.

– Зачем нужно это доказывать?

– Чтобы убедиться, что я не боюсь.

– Чего?

– Ничего. Раньше я все время боялся, что мальчишки в школе будут надо мной издеваться. Поэтому я изо всех сил старался не ввязаться в драку, не встать у кого-нибудь на пути. Нельзя, чтобы и дальше так продолжалось. Понимаешь?

Она молча посмотрела меня и в конце концов кивнула.

– Да, наверно.

– Тебе это покажется странным, – продолжал я, – но на ринге я чувствую себя в каком-то смысле безопаснее, чем в школе.

– Безопаснее?

– В боксе все делается по правилам. Боксеры дерутся в мягких перчатках. Всегда один на один. Им нельзя бить ниже пояса, нельзя использовать оружие. Да, меня могут побить, но с таким же успехом я сам могу выйти из схватки победителем.

– Ты точно решил участвовать в соревнованиях?

– Конечно.

– Значит, мне надо отдельно за тебя помолиться в воскресенье.

– Я думал, ты в эти дела не очень веришь.

– Хуже не будет. Так и так в церковь идти. Почему бы не использовать поход с пользой?

Родители Греты были ревностными католиками, а ей про себя было непонятно, верит она в Бога или нет. Грета долго решалась, прежде чем признаться мне в этом, но я как выходец из абсолютно нерелигиозной семьи воспринял ее признание совершенно спокойно. На католическую иерархию нацисты смотрели косо, потому что, как они считали, она мешала им подчинить своему влиянию все без исключения сферы жизни. Как я узнал от Греты, священник церкви, в которую она ходила с родителями, запретил прихожанам вступать в нацистскую партию. Отец Греты запрет поддержал, но многим членам прихода он казался неправильным.

– Только обещай быть осторожным, – сказала она неожиданно серьезным тоном.

– Обещаю.

Она коснулась ладонью моей щеки. Потом мы встали со скамейки и, взявшись за руки, пошли к выходу из парка. На главной аллее нам навстречу попались Курт и Ханс. При виде их я выпустил руку Греты. Они ничего не знали про Грету – я никому, и им в том числе, про нее не рассказывал. Больше всего меня беспокоило, заметили ли они, что мы с ней держались за руки.

– Привет, Карл, – поздоровался Курт, когда они подошли ближе.

– Привет.

– Это что с тобой? – спросил Ханс.

– Ничего. Просто иду домой. – Оба приятеля неприлично уставились на Грету. – Это Грета. Мы с ней живем в одном доме.

– Ханс Карлвайс, – с дурацким поклоном представился Ханс.

– Курт Зайдлер.

– Мы совершенно случайно встретились.

– Неужели случайно? – захихикал Курт.

– Мне пора домой, – сказала Грета.

– Мне тоже. До завтра, ребята.

Мы с Гретой поспешили прочь. Они провожали нас довольными, ехидными взглядами, а когда мы немного отошли, насмешливо прокричали в спину:

– Gute Nacht![32] Приятных снов!

Форменные рубашки и гнилые яблоки

Занятия с Максом, тренировки и встречи с Гретой не оставляли мне времени на беспокойство – даже несмотря на то, что жизнь вокруг меня летела кувырком. «Официальная» торговля предметами искусства шла у отца все хуже и хуже, пока в конце концов совсем не прекратилась. Теперь он занимался в основном тайными сделками с частными коллекционерами. Иногда они происходили в галерее, но чаще – поздно вечером у нас в квартире. Продавцы – по большей части это были евреи с напуганными или обозленными лицами – приносили отцу полотна и гравюры тайком, спрятав в портфеле или тщательно упаковав.

Как-то вечером к нам домой явился хорошо одетый мужчина. Он принес на продажу несколько гравюр. Пока отец рассматривал работы, отмечая мастерство исполнения и отменную сохранность, мужчина наблюдал за ним стоя, с надменным выражением на лице. Но, услышав, какую цену предлагает отец, владелец гравюр пришел в ярость.

– Вы издеваетесь? – воскликнул он, ударив кулаком по столу. – Это же подлинный Рембрандт!

– Я и сам прекрасно это вижу, – спокойно ответил отец.

– Да дрянной настенный календарь и то дороже стоит!

– Это все, что я могу вам предложить. Причем моя наценка – всего пятьдесят процентов. Другие дилеры дадут еще меньше, а на свою долю заложат процентов семьдесят, если не восемьдесят. Не забывайте к тому же, что я беру на себя все риски.

– Я не позволю вам меня ограбить!

– Дело ваше.

Мужчина собрал принесенные им работы и в негодовании бросился прочь из квартиры. Но всего через несколько дней он явился снова, с теми же гравюрами. Когда мой отец открыл ему дверь, мужчина вместо приветствия сказал:

– Мне надо кормить семью.

Отец кивнул в ответ. Он заплатил за гравюры сумму, которую предложил с самого начала, причем для заключения сделки им с продавцом хватило всего пары фраз.

Покупателями были почти исключительно неевреи, как правило, из Берлина, но некоторые приезжали из Швейцарии, Франции, Голландии и даже из Англии. Мне случалось подслушать, как, обговаривая условия продажи, отец перескакивал с одного языка на другой. С покупателями он убедительно изображал жизнерадостность и одержимость искусством, умело убеждал их в исключительных достоинствах и ценности своего товара. Но стоило клиенту выйти за порог, он мрачнел и принимался горько жаловаться маме на стервятников, слетевшихся клевать наши кости.