ись. Как-то за ужином отец рассмешил маму, в шутку предложив устроить вернисаж прямо в разгороженной на комнаты галерее.
– Отличная идея, – сказала она. – Картины можно будет расставить на кроватях.
– Нет, давай лучше, как Дюшан – кровати и остальную мебель объявим произведениями искусства.
Лет за двадцать до того Марсель Дюшан произвел громкий переполох тем, что взял самый обыкновенный писсуар, расписался на нем и под названием «Фонтан» представил в качестве экспоната на художественную выставку.
– Сколько, по-твоему, мы могли бы выручить за наш унитаз? – спросила мама.
– Зависит от того, смыть его содержимое или оставить так, – весело ответил отец.
– Фу, Зиг, зачем же гадости говорить, – сказала мама со смехом.
Мы с отцом и Хильди тоже рассмеялись. Я уже и не помню, когда мы в последний раз вот так все вместе смеялись. С этого дня, когда кому-то из нас надо было отлучиться в туалет, он заявлял во всеуслышание: «С вашего позволения пойду воспользуюсь экспонатом».
Недели через две, пообвыкнув на новом месте, мама возобновила попытки разузнать о судьбе дяди Якоба, который к тому времени уже больше года находился в Дахау. Первоначально этот лагерь предназначался для политических противников режима, но потом вместе с ними туда начали сажать оппозиционно настроенных священников, а также евреев. Дядя Якоб был политическим заключенным, а им как опаснейшим врагам Рейха запрещалось сообщаться с внешним миром. То, что вдобавок он еврей, ставило его в еще более тяжелое положение. Связаться с кем-нибудь из оставшихся на воле соратников дяди Якова мама тоже не могла, потому что из соображений конспирации он никогда не называл нам их имен.
Однажды мы с мамой и Хильди пошли на рынок. Там за расставленными вдоль улицы прилавками крестьяне торговали овощами, мясом и молочными продуктами. Внешне ни я, ни мама не были похожи на евреев и поэтому лишнего внимания к себе на улице не привлекали. Но, выходя из дома вместе с Хильди, нам приходилось держать ухо востро. Вот и сейчас на рынке некоторые женщины при виде моей сестренки презрительно ухмылялись нам вслед.
На молочном прилавке мама выбрала кусочек сыра бри и протянула продавцу, чтобы тот его взвесил. Но продавец отказался его брать.
– Цыганам ничего не продаю, – сказал он.
– Но мы не цыгане, – возразила мама.
– Евреям тоже. – Он пристально посмотрел на Хильди. – Ступайте, поищите себе кошерную корову.
Мама положила сыр обратно на прилавок и надавила на него большим пальцем, оставив глубокую вмятину.
– Идемте отсюда, – сказала она и потащила нас с Хильди прочь.
Мы торопливо шли к выходу, когда маму схватил за руку какой-то незнакомый мужчина. На нем было ветхое пальто, серая шерстяная кепка надвинута низко на глаза. Мама шарахнулась от него, решив, что это или попрошайка, или вор. Я инстинктивно заслонил маму и предостерегающе поднял руку. Мужчина отступил на шаг.
– Не подходи! – грозно сказал я.
Мой голос при этом дрогнул, напомнив, что за несколько лет занятий боксом я так и не изжил в себе глубинного страха перед грубой силой.
– Постойте. Вы же сестра Якоба Шварца, да?
– Да, – ответила мама, никак не ожидавшая услышать имя своего брата из уст незнакомого человека.
Она внимательнее всмотрелась в отчасти скрытое козырьком лицо. Оно показалось ей смутно знакомым.
– Мы с вами уже где-то встречались. Вы ведь Штефан…
– Да. – Мужчина тревожно осмотрелся по сторонам, будто ждал, что его сейчас схватят. – Я товарищ вашего брата.
– Вы что-нибудь знаете о нем?..
– Потому-то я и рискнул с вами заговорить. До меня дошло по нашим каналам, что Якоб сейчас в тяжелом положении.
– В каком смысле?
– Он тяжело болен.
– Насколько тяжело?
– Больше я ничего не знаю. – Он собрался идти.
– Не уходите.
– Мне пора. Нельзя, чтобы нас увидели вместе. Кроме того, что я сказал, больше мне ничего не известно. – С этими словами он скрылся в толпе.
Вечером мама умоляла отца отпустить ее навестить дядю Якоба в концентрационном лагере. Поговорить без посторонних ушей в нашем новом жилище было негде, так что мы с Хильди прекрасно слышали каждое слово, произнесенное за матерчатой стенкой родительской спальни.
– Ты в самом деле собралась в Дахау? Или просто не соображаешь, что говоришь? – вопрошал отец.
– Мой брат болен. Ему надо помочь.
– Кто бы ни поехал туда, ты или я, это будет не помощь, а самоубийство. Нас прикончат у первого ряда колючей проволоки.
– Но что-то же надо делать, – наставала мама. – Невозможно и дальше терпеть эту проклятую неизвестность, сидеть сложа руки и смотреть, как все катится в тартарары.
– Если станем наводить справки, мы навлечем на себя подозрения. Тебе хочется на допрос в гестапо?
– Если понадобится, могу и на допрос.
– Понадобится для чего? Понимаю, тебе дорог твой брат. Он всем нам дорог. Но ведь даже если мы что-то узнаем, сделать для него мы все равно ничего не сможем. Нельзя же рисковать всем на свете ради обрывков бесполезных сведений.
– Они не бесполезные. Мне нужно убедиться, что он жив-здоров. Кроме него, у меня больше нет родных.
– Послушай. Уверен, он бы сам не захотел, чтобы ты ехала в Дахау или как-то еще подвергала опасности себя и детей.
– Говори, что хочешь, но я все равно узнаю, что с ним делается.
– Ребекка…
– И пускай меня арестуют. Что это за страна, где тебя могут схватить просто за то, что ты задала вопрос? И вообще, какая разница…
Слезы не дали ей договорить. Отец сразу сбавил тон и попытался ее успокоить.
– У меня есть один знакомый в полиции, мы с ним вместе были на фронте. Я его уже тысячу лет не видел, но все равно могу сходить спросить, вдруг он может что-нибудь про Якоба разузнать. Он, даже если откажется помочь, уж точно никому о моей просьбе не расскажет.
На следующий день отец отправился на встречу со своим знакомым по фамилии Лутц, больше двадцати лет прослужившим в полиции Берлина. Столичная полиция подчинялась нацистским властям, но при этом сохраняла некоторую самостоятельность, а многие ее сотрудники, в том числе Лутц, не состояли в Национал-социалистической партии. Вечером отец рассказал, что Лутц обещал навести справки, предупредив, однако, что на это понадобится пара дней. Меня поразило, какая крепкая дружба связывает отца с его фронтовыми товарищами. И сразу захотелось узнать, не был ли Лутц третьим оставшимся в живых солдатом со снимка, который я видел у Графини.
Несколько дней от Лутца ничего не было слышно, а в ночь с пятницы на субботу к нам в дверь постучали. Я уже лежал в постели у себя в подвале, но прекрасно слышал и сам стук, и то, как наверху из-за него переполошились родители. Будильник на тумбочке у кровати показывал час ночи. Я тут же бросился наверх. Родители, не зажигая света, притаились у себя в спальне. Хильди съежилась на кровати между ними. Снова раздался стук.
– Не открывай, – шепнула мама отцу. – Давай притворимся, что мы спим и ничего не слышим.
– Это вряд ли за нами. Эсэсовцы бы знаешь как в дверь молотили. Или, скорее, без стука взяли бы и высадили ее. Сиди здесь, я пойду посмотрю.
Отец завязал пояс халат и пошел открывать.
– Guten Abend[38], Зигмунд, – произнес незнакомый голос, когда отец отворил дверь. – Прости, что так поздно, но раньше меня могли увидеть.
– Ничего страшного, Лутц. Войди.
– Свет, наверно, лучше не зажигать, – сказал Лутц. – А то вдруг соседи решат, что у тебя тут подпольное собрание.
– Да-да, конечно, – согласился отец. – Давай, заходи.
В темноте он проводил Лутца в кухню, а там зажег настольную лампу, свет которой с улицы не был виден. Мама тоже надела халат, и мы втроем присоединились к отцу с Лутцем. Тот оказался высоким и грузным седеющим человеком в форме полицейского.
– Guten Abend, фрау Штерн, – сказал он и представился: – Дольф Лутц.
Он с легким поклоном протянул маме руку.
– Guten Abend, – ответила она и пожала ему руку.
– Простите за поздний визит. Как я уже сказал вашему мужу, я не хотел, чтобы соседи что-нибудь заподозрили.
– Конечно, – сказала мама.
– У тебя красивые дети, Зигмунд, – сказал Лутц, кивнув в нашу с Хильди сторону.
– Спасибо, – отозвался отец.
– Боюсь, ты бы не хотел, чтобы они услышали то, что мне сейчас придется вам сказать.
– У нас тут нет стен, – сказала мама. – И секретов друг от друга не бывает.
– Понятно, – сказал Лутц и тяжело вздохнул. – Новости у меня плохие. На той неделе ваш брат скончался.
Вкус крови
Едва Лутц это произнес, мама пронзительно вскрикнула, как будто получила удар ножом. У нее подкосились ноги, но папа успел подхватить ее под руки. Вместе с отцом мы осторожно усадили маму на стул. Спрятав лицо в ладонях, она зашлась в рыданиях, протяжных и глухих, поднимавшихся из самой глубины груди. Я испугался, что маму могут услышать снаружи, но и речи не могло быть о том, чтобы попросить ее вести себя тише. Лутц стоял, растерянно потупив взгляд.
В конце концов мама сумела произнести сквозь слезы:
– Как?
– Подробности я выяснить не смог, – ответил Лутц. – А по официальной версии, он умер от дизентерии.
– От дизентерии?
– Да. И я вам глубоко сочувствую.
– Разве здоровый молодой мужчина может умереть от дизентерии?
– Что такое дизентерия? – встряла с вопросом Хильди.
– Это когда сильно болит живот и все время понос, – объяснил отец.
– Мне пора идти, – сказал Лутц.
– Да-да, конечно, – сказал отец. – Я провожу.
Лутц неловко кивнул маме и вслед за отцом направился к выходу. Хильди тихонько всхлипывала, свернувшись у мамы на коленях. Проводив ночного гостя, отец вернулся на кухню и положил руку маме на плечо.
– Ребекка… Мне ужасно жаль.
– Ты знаешь, а он действительно во все это верил.