Берлинский боксерский клуб — страница 4 из 47

– Надо ехать, Зигмунд, – сказал он. – Кому-кому, а художнику уж точно ясно, какая тут картина вырисовывается. Тебе тоже пора бы выбираться из страны.

– Это все ненадолго, – возразил мой отец. – Политики приходят и уходят, а искусство цветет вечно.

– Мое искусство пусть уж лучше цветет где-нибудь подальше отсюда. А здесь нацисты жгут картины. Ты слыхал, что они отправили на переплавку скульптуры Беллинга? Бросили в тигель, как никому не нужный металлический лом. Только подумай, Зигмунд: они переплавляют произведения искусства на пули. Поступают как последние варвары, как дикари.

Уговоров Георга Гросса отец не послушал. Он остался в Берлине и даже не закрыл галерею, а вместо этого начал выставлять одобряемых властями художников. Из-под их кисти выходили по большей части однообразные пейзажи да розовощекие труженики, в героических позах возделывающие свои поля. В торговлю такими картинами отец тоже старался вкладывать душу, но получалось так себе. В прежние времена каждый вернисаж был для него настоящим праздником и вызывал такой мощный эмоциональный подъем, что потом отец целую ночь не мог заснуть. Теперь вернисажи отца только изматывали, улыбка сходила у него с лица сразу же, едва закрывалась дверь за последним гостем.

Художник Харцель, чей вернисаж устраивали сегодня, был длинноволос, бородат и одет в ядовито-зеленую рубаху навыпуск. На своих здоровенных холстах он изображал багряно-бурые баварские горы под эффектным голубым небом, украшенным клубящимися облаками. Раньше такие «красивенькие», как выражался отец, работы не имели ни малейшего шанса быть выставленными в его галерее.

Теперь отец с Харцелем, стоя у одной из его картин, беседовали с потенциальным покупателем.

– Горы всегда вдохновляли своей мощью и величием, – сказал Харцель.

– Да-да, – подхватил отец. – Их красота служит прекрасным символом величия германского народа.

Ни сама по себе живопись, ни похвалы ей очевидно не впечатлили ценителя искусства. Вежливо улыбнувшись, он перешел к следующему живописному полотну.

– Карл! – подозвал меня отец. – Принеси герру Харцелю вина.

Я живо подал художнику бокал. Тот выпил его залпом.

– Так мы ничего не продадим – народу почти никого, – сказал Харцель.

– Не волнуйтесь, – ответил отец. – Весь вечер еще впереди.

Харцель тем временем обратил внимание на мою физиономию.

– Как это тебя угораздило?

– Я упал с лестницы. В школе.

– Wunderbar![9] – воскликнул отец. – У нас открытие важной выставки, а ты решил прикинуться чудовищем Франкенштейна. Ладно, сбегай лучше вниз и принеси буклеты с биографией нашего сегодняшнего героя. Они там у станка лежат. И осторожнее на лестнице.

В подвале горел свет. Я думал, что застану там маму, которая, собственно, и печатала обычно буклеты о жизни и творчестве выставляемых в галерее художников, но в просторном и прохладном каменном зале никого не было. Дверь слева вела в комнату, где стоял печатный станок. Рядом с ним были аккуратной стопкой сложены нужные мне листочки. На этом старинном громоздком приспособлении с покрытыми ржавчиной металлическими деталями, разукрашенном застарелыми пятнами типографской краски и потеками густой смазки, родители печатали афиши, каталоги и рекламные проспекты выставок. Я взял брошюры про Харцеля и уже собирался идти, когда мне на глаза попался валявшийся на полу мятый листок бумаги. Я подобрал его. Он был наполовину залит краской, поэтому я смог прочитать только часть напечатанного на нем текста.

В Берлине по-прежнему жарко, а дамы…

просто надо знать правильные потаенные места. у графини есть все для исполнения вашей мечты…

Я покраснел, перечитывая эти полные чувственности слова, явно не имеющие отношения к торговле произведениями искусства. О каких еще дамах шла речь? О каких потаенных местах? И кто такая эта графиня? Моему воображению она предстала загадочной длинноволосой женщиной в модном, облегающем фигуру коктейльном платье.

– Карл! – позвал сверху отец. – Ты скоро?

Я сунул в карман подобранный с пола листок и не слишком поспешно вернулся в выставочный зал, народу в котором заметно прибавилось. Буклеты про Харцеля я пристроил на стол рядом с головкой мюнстерского сыра, успевшей изрядно уменьшиться в размерах. Никого из гостей, отведавших испорченного сыра, пока, к счастью, не тошнило.

Тут, лавируя среди наполнявшей галерею публики, ко мне подбежала Хильди.

– Карл, ты видел, кто пришел? – взволнованно спросила она.

– Кто? Мама?

– Нет, der Meister![10]

– Кто-кто? – не понял я.

– Чемпион! Вон, запросто так взял и пришел.

Я обернулся: у дверей возвышалась внушительная фигура Макса Шмелинга.

Чемпион

Стоило Максу Шмелингу переступить порог галереи, по залу словно пронеслось дуновение ветра, обратившее все взгляды в его сторону. Люди тянули шеи, поворачивали головы и восторженно перешептывались, убеждая себя и других, что зрение их не подводит и что чемпион в самом деле здесь, среди них.

Он стоял, широко расправив плечи, и был на голову выше любого из присутствующих. В Америке он прославился под прозвищем Черный улан с Рейна, которое, по замыслу придумавшего его импресарио Шмелинга, должно было наводить страх на соперников. Прозвище шло боксеру как нельзя лучше. Уланы – это отборная кавалерия, а он и в самом деле походил на закаленного в сражениях воина. Но несмотря на грозную внешность, черные брови и глубоко посаженные глаза, у него была обаятельная улыбка, а все его лицо казалось необычно светлым. На Шмелинге был широкий серый плащ, а под ним – черный смокинг с шелковым платком в нагрудном кармане и туго накрахмаленная белая рубашка.

Возле Макса Шмелинга в длинном белом платье и крошечном меховом жакете стояла его жена, чешская киноактриса Анни Ондра. Как и мужа, ее окружало сияние славы, как если бы на нее постоянно был направлен свет софитов, выгодно подчеркивающий блеск ее белокурых локонов, выразительно подведенные красной помадой губы, энергичную линию тонких бровей и бойкое очарование большущих глаз. Одна из популярнейших в Германии кинозвезд, Анни недавно вместе с мужем снялась в фильме «Нокаут»[11]. Она сыграла там начинающую актрису, которая влюбилась в рабочего сцены, открывшего в себе талант к боксу, – его роль исполнил Макс.

Анни, войдя, расцеловалась с кем-то из знакомых, а Макс совершенно потряс меня тем, что направился прямиком к моему отцу, дружески пожал ему руку и приобнял за плечи.

Отец не раз хвастался знакомством и дружбой с бывшим чемпионом мира в супертяжелом весе, но до сих поря я не очень-то ему верил.

– Когда-то он часто бывал в галерее, – говорил отец. – Просто ты был еще маленький и этого не помнишь.

– Он что, раньше был художником? – как-то спросил я.

– Разве что художником хука и апперкота, – рассмеялся отец. – Но он дружил с художниками, а художники дружили с ним. В Берлине, Карл, все тогда было по-другому: художники, музыканты, артисты, спортсмены – все это была одна компания. То была совсем другая, великая эпоха.

А сейчас я наблюдал за их встречей, не очень понимая, о чем такому человеку, как Макс, разговаривать с моим отцом – тщедушным, помешанным на искусстве интеллектуалом. Отец что-то Максу сказал, и тот засмеялся. Чем таким он мог рассмешить Макса Шмелинга?

Тут отец быстрым взором окинул зал. Разглядев в толпе нас с Хильди, он щелкнул пальцами. Я засмотрелся, как отец беседует с Максом, и поэтому до меня не сразу дошло, что этот его жест обращен к нам. Но сообразительная Хильди пихнула меня локтем в бок:

– Карл, нас папа зовет.

Когда мы подошли, я физически почувствовал на себе взгляд Макса. Оттого что на меня в первые в жизни смотрел по-настоящему знаменитый человек, мне казалось, будто и меня краешком касается сияние его славы.

– Макс, знакомься: мой сын Карл и моя дочь Хильдегард.

– Меня зовут Хильди.

– Рад с тобой познакомиться, Хильди, – сказал Макс Шмелинг, галантно пожал ей руку и поцеловал в щечку.

Хильди залилась краской. А он протянул руку мне, и мы обменялись рукопожатием.

– Что это с тобой? – спросил Макс, глядя на мою разукрашенную физиономию.

– Упал с лестницы, – торопливо ответил я.

– Боюсь, Макс, мой парень не больно ловок, – объяснил отец. – Это у него врожденное – я и сам спортсмен никудышный.

Лицо у меня заполыхало даже ярче, чем у Хильди. Отец вообще думает, что говорит? Если сам он неуклюжий и неспортивный, это еще не значит, что я такой же. Я, между прочим, очень неплохо играю в футбол. Но ему-то откуда об этом знать? Он ведь со мной ни разу не играл. Однажды я позвал его погонять мяч, но он отказался. «Мы – люди мысли, – сказал отец. – А думаем мы не ногами».

– Тебе сколько лет? – спросил меня Макс.

– Четырнадцать.

– Он, Зиг, очень рослый для своих лет, – сказал Макс. – Это, должно быть, в материнскую родню. А взгляни на размах рук – прямо прирожденный боксер.

Он поднял мне руки в стороны, как у буквы Т, и прикинул на глаз их общую длину.

– Да тут уже метр восемьдесят. А росту в тебе сколько? Метр семьдесят? Семьдесят пять?

– Метр семьдесят пять, – сказал я.

– Размах у него чемпионский, Зиг, – авторитетно заявил Шмелинг и позволил мне опустить руки.

У меня бешено заколотилось сердце. До сегодняшнего дня я и знать не знал про этот самый «размах», а теперь был готов что угодно отдать, лишь бы он стал у меня еще больше. А еще он сказал, что я – «прирожденный боксер». Неужели правда?

Отец, похоже, пропустил все эти чу́дные слова мимо ушей.

– Карл, прими у герра Шмелинга плащ и угости его чем-нибудь, – велел он, а потом обратился к Максу: – А мне позволь позаботиться о твоей красавице-жене. Хильди, помоги фрау Ондре снять жакет.