Берлинский боксерский клуб — страница 6 из 47

– А ты вспомни, например, Клодетт Колбер или Мирну Лой?

– Клодетт Колбер – рыжая.

– Хорошо, а Луиза Брукс? У нее волосы даже чернее, чем у тебя.

– Ну может быть.

– Если хочешь знать, это скорее ты должна фрау Ондре уроки красоты давать, а не она тебе.

Я тронул ее за подбородок, мол, выше нос.

– Спасибо тебе, Воробей, – сказала Хильди и чуть улыбнулась. – Пошли, что ли, наверх.

Когда мы поднялись, народу в галерее уже почти не было. Макс и Анни одевались у выхода. Я подошел к ним и вручил упакованные в бумагу картины.

– Danke[14], – сказал Макс. – И давай сразу проведем первый урок.

Он достал из кармана красный резиновый мячик и с отскоком от пола кинул мне. Я его поймал, хотя и не так ловко, как хотелось бы.

– Реакция у тебя приличная, – сказал Макс. – Всегда носи мяч с собой и, когда куда-нибудь идешь, сжимай его попеременно одной и другой рукой. Руки и пальцы у боксера должны быть сильными.

Я быстро несколько раз сжал мячик и почувствовал, как приятно напрягаются мышцы предплечья. Раньше я даже не подозревал, что они у меня там есть. Выходило, что уже первые мгновения занятий с Максом пошли мне не пользу.

– Дальше. Дом у вас топится дровами или углем?

– У нас угольное отопление.

– Прекрасно. Сходи к управляющему домом и скажи, что хочешь по утрам и вечерам загружать уголь в топку. Он наверняка будет не против. Работа эта грязная и тяжелая, но при этом здорово развивает руки и плечи.

– Хорошо, – сказал я.

– И последнее: тебе надо научиться отрабатывать трехсотку.

– Трехсотку?

– Без этого все остальное будет без толку. Ты должен каждый день делать сто отжиманий и сто приседаний, пятьдесят раз подтягиваться и пятьдесят минут бегать. Все вместе – триста, трехсотка.

– А бой с грушей и другие упражнения?

– Это потом, когда освоишь трехсотку. Только после этого есть смысл приступать к занятиям в зале. Я снова буду в Берлине месяца через два, так что времени у тебя достаточно.

Между тем подошли отец, фрау Ондра и Хильди. Пора было прощаться.

– Мне, как всегда, очень у тебя понравилось, Зиг, – сказал Макс и протянул отцу руку. Они обменялись рукопожатием.

– Спасибо, что пришел, Макс. Рад был тебя видеть – даже несмотря на то, что ты бессовестно меня обобрал.

– У вас красивые дети, герр Штерн, – сказала Анни, наклонилась к Хильди и поцеловала ее в обе щеки. – А она особенно хороша.

Хильди зарделась от смущения и удовольствия. Макс пожал мне руку.

– Не забывай про трехсотку.

– Не забуду.

– Gute Nacht![15] И до скорого, – сказал он.

Отец положил руку мне на плечо и с улыбкой проводил гостей. Стоило им переступить порог, как улыбка тут же сошла у него с лица. Он крепко сжал мое плечо и спросил:

– И где же все-таки ходит твоя мать?

Дядя Якоб

Домой мы вернулись ближе к полуночи. Хильди совсем валилась с ног, так что последние несколько кварталов отцу пришлось нести ее на руках. Из прихожей я с огромной радостью услышал невнятные, доносившиеся с кухни голоса. Но потом оттуда раздался страдальческий стон – по нему я узнал своего дядю Якоба.

– Осторожнее!

– Я стараюсь, – отозвалась моя мама. – А ты не дергайся.

Нам навстречу выбежала фрау Крессель.

– Gott sei Dank![16] – воскликнула она. – Вернулись.

– Что тут происходит?

– Там, на кухне… Хильди я уложу.

Фрау Крессель забрала у отца спящую Хильди и отнесла в ее комнату. Мы с отцом поспешили на кухню и застали там в высшей степени неожиданную картину: дядя Якоб нависал голым задом над раковиной, в левой ягодице у него была сочащаяся кровью дырочка, а в этой дырочке длинным пинцетом копалась мама. Рядом стояла початая бутылка папиного бренди, дядя Якоб сжимал в руке стакан с красновато-коричневой жидкостью.

– Scheise![17] – прошипел он, едва мама пошевелила пинцетом.

– Сказала же: не дергайся!

– Ты что, половником у меня там ковыряешься?

– Что, черт возьми, все это значит? – растерянно спросил отец.

– Да так, Зиг, просто зашел вас проведать. А то, знаешь, давненько сестричка острыми предметами мне в задницу не тыкала, – сквозь сжатые зубы усмехнулся дядя Якоб, а уже в следующий миг застонал от боли. Даже в такой непростой ситуации он умел рассмешить.

До знакомства с Максом больше всех на свете я уважал дядю Якоба. Ему было около тридцати лет. Смелый, остроумный и упрямый, он вечно спорил с моим отцом, о чем бы ни заходил разговор – о спорте, политике или даже, например, о погоде. Так же, как и я, он обожал американские вестерны и называл меня ковбоем. У него были ярко-рыжие волосы и серые глаза, сложением он был похож на меня – такой же длинный и худой.

Моя мама – сестра дяди Якоба – была на четыре года старше его и держала себя гораздо сдержаннее и солиднее. Довольно высокая для женщины – ростом под метр семьдесят, – она убирала волосы в аккуратный пучок, полностью открывая лицо, красотой и ровной белизной напоминавшее мне фарфоровую куклу. Мама почти не красилась, разве что немного подводила губы. Единственной роскошью, которую она позволяла себе из косметики, был дорогой крем для лица в большой банке из белого стекла с серебряной крышкой – она мазалась им каждый вечер.

Люди, знавшие маму не очень хорошо, считали ее человеком спокойным и безропотным. Но мне-то было известно, что за ее внешним спокойствием кроются печаль и тревога. У нее случались периоды хандры – про них отец легкомысленно говорил, что мама «снова не в духе», хотя на самом деле это были приступы тяжелой депрессии. Во время них мама с застывшим взглядом дни напролет проводила в постели, вставая только сходить в туалет, выпить на кухне стакан воды и съесть кусок хлеба, или часами пролеживала в горячей ванне.

«Ей просто нужно отдохнуть, – говорил отец. – Отдохнет немножко и мигом встанет на ноги». Обычно он оказывался прав. Мама внезапно выходила из оцепенения, словно кто-то снял с нее свинцовые пелены, и как ни в чем ни бывало принималась за привычные дела. Ее приступы пугали и расстраивали нас, но не нарушали повседневного течения нашей жизни, потому что с нами всегда была фрау Крессель, которая готовила, убиралась в квартире и по-всякому о нас заботилась.

Мама обычно никому из взрослых не перечила и тем более никем не командовала. Но сегодня я увидел ее совсем другой.

– Тссс! – зашипел отец. – Соседи услышат.

– Сунь в рот полотенце и сожми зубы, – велела мама дяде Якову.

– Но я, сестричка, совсем не голоден.

– Делай, что говорю!

Дядя покорно затолкал свернутое полотенце себе в рот.

– Замри! – сказала мама. – Кажется, вот она.

Дядя Якоб, изо всех сил стиснув зубами полотенце, глухо зарычал от боли.

– Есть, – сказала мама.

Она осторожно извлекла из раны округлый окровавленный камешек и бросила его в керамическую кухонную миску. Камешек громко звякнул.

Вошедшей на кухню фрау Крессель мама вручила полотенце.

– Приложите к ране и подержите. Я приготовлю нитки.

Фрау Крессель прижала полотенце к ране так сильно, что из нее вниз по бедру дяди Якоба побежала тонкая струйка крови.

– Что вы себе позволяете, фрау Крессель, мы же с вами едва знакомы, – сострил он.

– Stillschweigen![18] – сказала она и для убедительности еще сильнее надавила на рану.

Получив передышку, мама наконец обратила внимание на нас. От зрелища моей разукрашенной физиономии у нее полезли на лоб глаза.

– Что с тобой?

– С ним-то все более или менее, – сказал отец. – Ты мне лучше объясни, что здесь у вас происходит?

Мама пропустила его вопрос мимо ушей. По-прежнему с окровавленным пинцетом в руках, она подошла ко мне и нежно погладила по лицу – там, где оно осталось невредимым.

– Все остальное цело? – спросила она.

– Ага. Я же просто с лестницы свалился.

– Надеюсь, ковбой, лестнице тоже хорошенько досталось, – сквозь боль проговорил дядя Якоб. – А то, похоже, на тебя сразу несколько пролетов набросилось.

– Кто-нибудь мне скажет наконец, что все это значит? – Отец уже явно терял терпение.

Мама молча достала из корзинки для шитья нитку и иголку.

– У нас было собрание, – начал Якоб. – Ничего особого, обычное собрание…

– Постой, – прервал его отец. – Карл, живо ступай к себе.

– Почему? Я ведь уже большой.

– Все равно ступай, – сказал отец.

– Зиг, ему четырнадцать, – вступился за меня дядя Якоб.

– Помолчи! – Отец раздраженно погрозил ему пальцем. – У меня дома прошу меня слушаться.

– Но он должен знать, что происходит…

– Он и так достаточно всего знает. А ты и так одним своим присутствием подвергаешь нас опасности.

– Мы все в опасности, Зиг.

– Позволь мне самому решать…

– Довольно, – вмешалась в перепалку мама. – Карл, марш в постель.

– Ну мама…

Но она меня слушать не стала.

– Иди, – сказала она и, постаравшись не причинить боли, поцеловала меня в лоб. – День у тебя выдался непростой. Тебе нужно отдохнуть. И нам всем тоже нужно.

Я посмотрел на дядю Якоба: может, он за меня вступится? Но дядя спорить с родителями не стал, только заговорщицки мне подмигнул:

– Одна моя подружка проведала, что у меня есть и другие подружки – и раз! – не успел я оглянуться, а мне уже ягодицу продырявило. Готов поспорить, ковбой, с тобой случилось приблизительно то же самое, но ты стесняешься об этом мамочке рассказать.

Я понял, что ловить нечего, и с неохотой поплелся в свою комнату.

Все мысли – о Максе

Как я ни напрягал слух, лежа в кровати, из того, о чем взрослые разговаривали на кухне, мне не удалось разобрать ни слова. Но я и без того догадывался, что на самом деле случилось с дядей Якобом. Из подслушанных раньше разговоров, которые родители тайком вели между собой, я знал, что он состоит в запрещенной Коммунистической партии, которая пыталась вести подпольную борьбу против нацистов. Скорее всего, гестаповцы накрыли тайное собрание коммунистов; схватить дядю Якоба они не схватили, но подстрелить сумели. Отец политику на дух не выносил и затыкал Якоба всякий раз, когда тот заводил речь о своих «товарищах». «Все, что нужно знать о политике и религии, я узнал на фронте, – говорил отец. – И той, и другой грош цена».