Берлинское кольцо — страница 42 из 68

в комнате.

Каждый принял это предупреждение по-своему. Полковник уткнулся в папку, просматривал какие-то бумаги и иногда бросал короткие взгляды на Найгоф. Проверял как бы, готова ли она. Офицер, тот, что с руками художника или музыканта, кажется, не выражал ни нетерпения, ни беспокойства – он изучал шрифт, изучал старательно. Но изучение было настолько искусственным, что баронесса слышала отчетливо чужую просьбу: «Начинайте! Начинайте, сколько можно тянуть…»

Да, пора, видимо!

– Можно подойти к окну? – попросила она тихо и даже робко. Попросила полковника.

Окно было закрыто в этот день. На улице шел дождь, и стекла мокли, растворяя в потоках воды небо, дома, скучными коробками поднимавшиеся на противоположной стороне улицы.

Он подумал и сказал:

– Идите!

Простучав торопливо каблуками по паркету, Найгоф остановилась у подоконника, замерла. Она сразу не смогла выбрать себе место, не знала, как пристроиться к окну, – спиной или плечом. Куда смотреть, в комнату или на улицу. Лучше, конечно, на улицу, – там спокойнее взгляду. Там никто не знает Рут Найгоф.

Отсюда она начнет.

…Как велика, оказывается, жизнь, как много пережито и как неприятно говорить о себе, будто слышишь чужой голос, и возникает желание остановить его, возразить и даже осудить. Но она не осуждает словами – все внутри, все остается в ней, а то, что слышат контрразведчики, не окрашено ни раскаянием, ни сожалением, ни горечью.


Через четыре часа полковник протянул Найгоф стопку бумаги, избитую плотными рядами четких букв, и попросил подписать. Она пробежала текст глазами, не задерживая внимания на сложных оборотах, не вдумываясь и не выражая ни недовольства, ни удивления, взяла перо и после заключительной фразы: «Все изложенное выше соответствует продиктованному мною 12 августа 1966 года в городе Берлине Германской Демократической Республики», – поставила подпись: Рут фон Найгоф.

18

– Кто он, этот обершарфюрер?

– Его называли Лайлаком – аистом, у него были длинные ноги и длинный нос. А капитан еще в шутку добавлял: Лайлатулкадр и вкладывал в это какой-то смысл. Вы мусульманин и знаете, что лайлатулкадр – 27-я ночь месяца рамазана, священная ночь, когда прилетает аист, творящий чудо. Стоит при виде его дотронуться до любого предмета, и тот превращается в золото. Настоящего же своего имени Лайлак не называл. Но было, наверное, у него имя, как у всякого человека…

Саид досадливо поморщился: на кой черт ему эти басни о священной птице. Пропади она пропадом! Коротыш, уяснивший теперь суть вопросов унтерштурмфюрера, принял досаду в свой адрес и с отчаянием выкрикнул:

– Было имя! Только его скрывал Лайлак…

Ему хотелось быть полезным, помочь офицеру отойти в сторону обершарфюрера, свалить все на него. Но имени обершарфюрера коротыш не знал.

– Он остался в Берлине? – спросил Саид.

– Наверное… Той ночью виделись последний раз. Машина подбросила меня и Якуба на Силезский вокзал, нам передали документы и билет до Минска… И еще пятьсот марок…

При упоминании о марках коротыш смутился. Деньги выскользнули случайно и, конечно, должны были обратить на себя внимание унтерштурмфюрера.

– За Убайдуллу?

Странный человек этот унтерштурмфюрер, ему все понятно, но он упорно повторяет одно и то же, хочет, чтобы коротыш обязательно произнес уже известное, громко произнес. Напрасно. Желаемое не прозвучит. Коротыш пьян, хмель все еще мутит голову, но язык слушается хозяина. Не сболтнет лишнего. Ответ один – молчание…

Опять слышна метель. До этого ее заунывный плач казался тихим и далеким, а тут она взвыла у самых стен, обняла хату Зосину и выплеснула всю накопившуюся тоску. Ветер вцепился в бревна, давил на них неистово, будто хотел сдвинуть, разметать, раскатать по всему полю. И чудились пальцы, вцарапывающиеся в пазы, выскребывающие оттуда паклю. Вот-вот просверлят дыры и покажутся белыми щупальцами в горнице.

Куражилась метель, куражилась, и вдруг ее оборвал короткий треск автоматной очереди. Далекий, но ясный, режущий слух. Видимо, ветер пригнал звуки выстрелов, подхватил где-то посреди деревни и понес в поле мимо Зосиной хаты.

– Пошли! – вскрикнула тихо Зося. Вскрикнула и осеклась, прикрыла рот рукой, боясь, что обронит еще что-то.

Ее не спросили, кто пошел, догадались сами, – батальон давно готовился к переходу на сторону партизан.

Несколько минут царила неясная тишина, для каждого своя, особенная. Надо было решить, как распорядиться собственной судьбой. И, распорядившись, действовать.

Первой решила Зося. Она метнулась за печь, чтобы одеться. Своим стремительным движением она будто воспламенила коротыша, придала ему смелости. Он опрокинулся с табурета – хотел, видно, слезть, да подкосились ноги, – опрокинулся, но тотчас перевернул себя и на четвереньках почти стал одолевать несколько шагов, отделявших стол от двери. Дверь нужна была ему сейчас. Только дверь. И он распахнул бы ее рукой, плечом или лбом собственным. Но она была заперта на крючок, а для того, чтобы сдернуть его, следовало подняться. И здесь, на последнем движении, его настиг Саид. Прыгнул на коротыша и сбил с ног.

Он умел драться. Знал, как наносить удар, поражающий противника, но тут, кроме умения, потребовалась еще и сила. А силы не было. Занося руку над коротышом, он почувствовал, как она слаба, как вялы мышцы и как беспомощен кулак. Проклятый Баумкеттер, он вынул из тела упругость и тяжесть. Но остановить руку уже нельзя было: коротыш поднимался с пола. Неторопливо, грузно, как медведь, даже порыкивал по-медвежьи. И Саид ударил. Ударил не по человеку, а по мешку с зерном – так плотен, сбит и тверд был коротыш. Кулак не вдавливался в тело, отскакивал ушибленный. А коротыш поднимался. Поднимался тяжело и грозно…

Стрелять! Стрелять, пока он еще внизу, пока не оказался над Саидом, не подмял под себя. Теперь уже ясно, что коротыш подомнет. И Саид потянулся к чехлу, благо по немецкому обычаю он висит на ремне, спереди. Скорее отстегнуть кнопку и вырвать пистолет. Вырвать и, не раздумывая, выпустить пол-обоймы в этого поднимающегося медведя.

Но не успел отстегнуть кнопку. Сам упал, сбитый ногой коротыша, и, падая, ударился головой о косяк. В затылке остро заныло, так остро, что на секунду пришлось зажмуриться. И все-таки надо стрелять, хотя бы снизу. Эсэсман уже на коленях и тянет свои руки к лицу Саида, к горлу его.

– Хальт! – крикнул Саид. – Стой, несчастный!

Крик. Приказ. Не звучит он сейчас для коротыша.

Яснее ясного ему, что офицер беспомощен, слаб и ничего, ничего абсолютно не может сделать. Только кричать. Но и крик стихнет. Надо лишь добраться до горла и стиснуть его.

Сопя и порыкивая, оглушая Саида сивушной гарью, эсэсман втиснул руки в его грудь. Так удобнее было держать жертву, удобнее добираться до цели, которая близка и доступна. Вот пальцы уже у воротника кителя. Мешает коротышу твердый, упругий воротник с нашивками. К дьяволу его! Он рвет застежку и ощущает под пальцами тепло мягкой и нежной кожи…

Автоматы трещат где-то близко. Звонко и раскатисто трещат, торопят коротыша. Осталось совсем немного, можно сказать жертве все, что думалось за столом, все, что мучило коротыша:

– Тебе нужен Убайдулла? Сейчас ты с ним увидишься… Сейчас…

Саид барахтается на полу, извивается. Неужели вот так, в этой хате, на мокром пороге придется сдохнуть от рук предателя? Просто сдохнуть. С оружием, с полной обоймой патронов. Сдохнуть, когда найден конец нити и можно идти вперед, бороться за тайну.

– Хальт… – уже не прокричал, а простонал Саид. Он еще надеялся остановить коротыша привычной для слуха эсэсмана немецкой командой. А может, и не надеялся, только напоминал о себе, напоминал, что жив, что хочет жить.

Сил не было, но он все же собрал их, откуда-то добыл или создал в короткое мгновение перед смертью, уготованной ему коротышом. Руками и ногами, головой, грудью стал отталкивать от себя эсэсмана. Это оттягивало конец, но не исключало его. Оба они скрежетали зубами, ругались, рычали. И рык, поначалу почти одинаковый, стал делиться. Один креп и рос, другой стихал. Походил на хрип и стон и даже шепот… Просто шепот…

Зося выглянула из-за печи, одетая в полушубок, с шалью, повязанной вокруг шеи и спадавшей за спину до пояса. Она все слышала и видела. Глаза ее горели тем огнем решимости, который вспыхивает в минуту отчаяния. Надо было уйти. Ее ждали метель и лес. Давно ждали, и пришло время распахнуть дверь на волю. А перед дверью, на пороге, чужие люди. Да, совсем чужие, ненавистные ей. Они убивают друг друга…

– У, проклятые! – выдохнула Зося.

Какие-то секунды она в растерянности металась взглядом между печью, столом и порогом, потом что-то увидела или нашла, наклонилась к поддувалу, выхватила из углей кочергу, горячую и тяжелую, отвела за плечо, чтобы больше было размаху. Но не опустила сразу. Зло и въедливо стала высматривать в полумраке головы дерущихся. И когда высмотрела, то всей силой своей, хоть и бабьей, но могутной, ринула железо вниз. В тело и кость чью-то, отдавшуюся хрустом и стоном…


– Найдите Иногамова!

Хаит повторял это почти всю ночь, посылая солдат на розыски коротыша. Эсэсманы и младшие командиры обшарили деревню, подняли на ноги жителей, пооткрывали подвалы и чердаки, но никого не нашли. Дверь в крайней хате была давно взломана, давно ощупан каждый уголок сеней, горницы. И тоже безрезультатно. Хозяйка покинула хату, видимо, еще с вечера, потому что поленья в печи прогорели и дом выстудился. На столе лежала бутылка из-под самогона и порожний стакан. Картофель был рассыпан по полу, но не раздавлен, и желто-белые комья светлели на досках. А вот миска с капустой не опрокинулась, только сдвинулась с места к самому краю. И пахло остро и вкусно…

Утром нашли все же коротыша. Скорчившись не то от боли, не то от холода, он лежал у дороги, засыпанный снегом. Нашли его собаки, учуявшие дух съестного. В кармане у коротыша лежал квадратик вечерней пайки хлеба. Нетронутый. То ли он отложил его на утро, то ли нес, как гостинец, Зосе.