– Была переводчица турчанка.
– Та, что приняла цианистый калий… – как знакомое и вычеркнутое прежде, отодвинул скуластый. – Мертвая?
– Да.
– А живая?
«Разве они знают что-нибудь о Рут Хенкель?» – поежился от какого-то внутреннего озноба Ольшер. Третьи лица всегда пугали его, в свои дела он старался никого не впутывать. К тому же Рут могла оказаться соперницей.
– Других не было.
Прошла минута, «виллис» пробежал чуть ли не километр, прежде чем скуластый выразил свое отношение к сказанному.
– Жена президента! Ей нравился унтерштурмфюрер… Ваш унтерштурмфюрер.
«Не только нравился, – отметил про себя Ольшер. – У нее был нюх на тайны…»
– Кажется… – неопределенно ответил капитан.
– Где она?
– Этого я не знаю…
– Жива?
Ольшер мог бы сострить в адрес «шахини», Рут этого заслуживала, но не решился раскрывать собственное раздражение – как-то оценит эмоции скуластый.
– Такие не прибегают к цианистому калию, – сказал он подчеркнуто равнодушно.
– Ее имя?
– Рут Хенкель, бывший диктор французского вещания «Рундфунка»… Родители ее жили на Шонгаузераллей… Это в Восточном секторе теперь…
Он намеревался еще что-то сказать о «шахине», но остановился – скуластый, кажется, не слушал его. Во всяком случае, за спиной не прозвучало естественное в таких случаях подталкивание – реплика или вопрос. Слова Ольшера потонули в шуме мотора, в посвисте ветра, и на них никто не откликнулся.
«Все пустое, – повторил мысленно Ольшер. – Все… Все…»
Когда «виллис» подлетел к воротам лагеря и затормозил и офицеры поднялись, чтобы сойти с машины, гауптштурмфюрер спросил скуластого – очень робко и тихо спросил:
– Значит, я не нужен?
Скуластый пожевал губами – так отражалась работа мысли, нечеткая работа, полная сомнений и противоречий.
– Нет, отчего же… – ответил он.
И шагнул к воротам, давая этим понять, что большего уже не скажет…
6
Доктор Эккер был похож на содержателя пивного бара – именно таких круглых, невысоких, краснощеких немцев встречал Саид в пригородах Берлина за стойками биргалле. Они почему-то копировали друг друга и даже прическу делали одинаковую – короткие волосы зализывали от пробора в обе стороны, а плешинку на самой макушке оставляли открытой. Усиков у Эккера не было, но они очень просились под его короткий, чуть вздернутый нос. Там темнела синева, след тщетных стараний бритвы. Виски тоже оттенялись синевой. И весь Эккер был розово-синий и иногда казался лиловым. Чернота смущала его, как смущает родимое пятно, – ведь люди способны усмотреть в ней признак смешанной крови. А смешанная кровь – плохой спутник в бушующем арийском море…
Таким предстал перед Саидом доктор Эккер. Но это произошло позже, когда отворилась дверь и на пороге передней появился человек в домашнем халате. Прежде Саид просидел свои полчаса, а может и больше, в передней, изучая старые журналы и альбомы с видами Зальцбурга, горного Зальцбурга, где на фоне неба высятся снежные вершины, а по склонам стекают зеленые полосы сказочных лесов. Саид был один в передней, если не считать мыши, которая скреблась иногда в углу и шуршала бумагой, – в Вене водились мыши, как это ни странно, и им хватало крошек в голодном городе.
Кроме шуршания и поскребывания иногда доносился какой-то стон, а может, вздох. Но стонал не человек – пел на низких регистрах орган в соборе Святого Стефана. Саид слышал эту скорбную песнь, когда проходил мимо собора, и теперь она не удивляла его и не беспокоила, только вселяла тихую грусть. Грусть как-то легко уживалась с мыслями Саида, а были они неторопливыми и безрадостными. Чувствующий немощь всегда лишен радости. Он думает о конце пути. Невольно думает… Когда отворил дверь Эккер, Саид сидел, откинувшись на спинку стула, и смотрел куда-то в потолок усталыми глазами.
– Унтерштурмфюрер! – позвал тихо доктор. Так тихо, что Саиду показалось, будто говорят не рядом, а далеко-далеко, где-то у собора Святого Стефана. – Ваша очередь!
У Эккера существовала очередь, хотя никого в передней не было и никто не покинул дом. Саид встал и нетвердо зашагал вслед за врачом.
Надо быть благодарным этому человеку, нет, не врачу, а именно человеку. Он не мучил Саида вопросами, не выражал соболезнований, не говорил ободряющих фраз. Вообще ничего не говорил о болезни, только смотрел на пациента, сидевшего против него в глубоком кресле, и думал. Потом улыбнулся и произнес тоном заговорщика:
– А что если мы ничего не будем делать… Просто ничего… Попьем кофе – и все. Как вы относитесь к черному кофе?
– Пью его…
– Хорошо сказано – пью. К сожалению, многое в жизни приходится только пить, без удовольствия и без отвращения. Коньяк вы тоже пьете?
– Его трудно достать.
– Но у меня есть коньяк. Кофе с коньяком доставит нам удовольствие…
Они прошли в столовую. Здесь Саида ждал сюрприз – за столом сидел Рудольф Берг. Улыбающийся Берг. Впервые он увидел его в такой обстановке – почти домашней, не напоминающей о существовании опасности.
– Познакомьтесь! – сказал Эккер и закрыл дверь в столовую. – Пока я приготовлю кофе, вы сможете послушать орган Святого Стефана…
Это была шутка, а может быть, пение органа действительно долетало до комнаты, выходившей окнами в сторону собора, и не в виде стонов и вздохов, а чарующей гармонией голосов. Саид услышал только вздохи, уже знакомые вздохи, и больше ничего.
Пока Саид устраивался на старинном стуле, высокая резная спинка которого едва не касалась плеча гостя, Рудольф смотрел на товарища точно так же, как несколько минут назад смотрел Эккер, и улыбался.
«Почему им хорошо? – спросил себя Саид. – Или тишина приносит радость?» И ему тоже захотелось, ужасно захотелось испытать радость, и не какую-то отвлеченную, а обычную, ну, например, узнать, что он здоров.
– Сейчас будем пить кофе, – сказал Берг. – Я не люблю его, никак не могу привыкнуть к этому горькому напитку. А пора бы уже привыкнуть.
«Я тоже не люблю, – хотел ответить Саид, но не ответил, а лишь понимающе кивнул. – Конечно, разве можно привыкнуть к черному кофе… Это не для нас…» И ему стало приятно от сознания какой-то общности с Рудольфом, общности, по-детски наивно выраженной в этом пустяке.
– Но пить все-таки будем, – продолжал Берг, наблюдая, как Саид неуверенно, преодолевая слабость, кладет руки на стол и как борется с желанием откинуть на спинку стула голову. На какую-то долю секунды мелькнула во взгляде Берга тревога и даже жалость. Но только на долю секунды. Ни тревоги, ни жалости Саид не заметил – он видел лишь светлую радостную улыбку на лице друга и тоже улыбнулся в ответ.
– Ну, конечно же, будем пить, – охотно согласился Саид. – Не надо обижать хозяина.
Не надо – это аргумент. Хозяин хороший человек, он не сказал Саиду о боли.
– И не только сегодня будем пить, – протянул свою мысль Берг. – Когда дорога снова приведет тебя в Вену и ты окажешься один… Совсем один, постучишь в дверь Эккера.
Причастность Эккера к их общей тайне не удивила Саида, во всяком случае, не показалась слишком неожиданной теперь, но упоминание об одиночестве испугало.
– Это может случиться? – спросил он.
– Что?
– Я окажусь один…
Берг склонил голову и как-то странно посмотрел на скатерть, будто в ее узорах что-то читалось. Трудно читалось, требовало времени и сосредоточенности мысли.
– Разве ты не был один? Там, в Беньяминово и на Бель-Альянс…
– Я шел к тебе.
– К кому-то из нас, – поправил Берг. – Но тебя, наверное, предупредили еще дома, что одиночество возможно… Даже неизбежно иногда.
Саида действительно предупредили об этом, и не только предупредили, – назвали отрезки пути, которые предстояло одолеть одному. Но Вена там не значилась. И вообще о 1944 годе разговор не шел – так далеко никто не заглядывал.
– Неужели такая возможность наступила?
– Я этого не сказал, – обошел прямой вопрос Берг. – Но если останешься один…
– Ты готовишь меня к одиночеству, – прервал товарища Саид. Не страх, а огорчение кольнуло сердце, стало отчего-то грустно, от какого-то неуловимого отзвука на чужую боль, – могла быть у Берга боль? У человека Берга. Не у гестаповца, не у исполнителя определенной роли. И не только могла, должна быть. Ведь мучился же Саид: падал, вставал, снова падал. Ждал смерти. Не хотел ее. Ненавидел. И все же ждал… А что Берг? Перед ним не возникала темнота бездны? Вот он улыбается, а что чувствует? Может, ему больше, чем Саиду нужна поддержка, тепло участия, ободряющее слово! И Саид спросил:
– Рудольф, и ты тоже?..
Спросил об одиночестве, возможном для них обоих. И когда спросил, то понял, что о таком не спрашивают даже у самого близкого друга, если он разведчик. А они оба – разведчики. Это частица их тайны. Условие, которое не нарушают ни при каких обстоятельствах. Для Саида Берг должен быть всегда одиноким. Мудрое условие, оно исключает потерю тайны. Незнающий и в бреду, и в предсмертной агонии – незнающий.
Берг не ответил. Он так старательно изучал узоры скатерти, что мог не услышать вопроса.
Тогда Саид сказал:
– Прости, Рудольф!
Потом вошел Эккер с кофейником и чашками, старинными, как стулья, чашками, которыми можно было похвастаться. Но хозяин не воспользовался удобным случаем, не обратил внимание гостей на мейзенский фарфор, он заговорил совсем о другом, не имевшем никакого отношения к чашкам:
– Австрийцы хотят объявить Вену открытым городом, – сказал он озабоченно.
– Они уже думают о Вене, – усмехнулся Берг.
– Вы хотите сказать, начинают думать о Вене… Да, как это ни прискорбно, мысль о родине пришла к нам слишком поздно…
– Трудно поднимать голос в защиту Венской оперы, – заметил Берг, – когда разрушены почти все театры и дворцы Ленинграда. Существует законное чувство мести.
– Австрийцы не начинали войны, – попытался оправдать венцев Эккер.
– Но они не собираются ее и закончить…