– Разве кто-нибудь интересуется нашими желаниями? Как можно винить в молчании немых! Однако пейте кофе, господа. Вспомним доброе старое время. Я всегда по вечерам пил кофе и слушал музыку… Не смейтесь, орган – тоже музыка.
Он смолк и даже остановил руку, чтобы тихая струя из кофейника, падая в чашку, своим журчанием не заглушила звуки органа. Он пел, этот орган. Сейчас пел, и пение не было похоже на стоны и вздохи. Лилась скорбная мелодия, широкая, безбрежная, полнящая все вокруг, весь мир, смиряющая его перед вечным сном.
– Бах! – не думая, сказал Берг.
Минуту, а может и больше, лилась песнь, прежде чем Эккер осмелился прервать ее:
– Мы не любим Баха… Он слишком тяжел.
У Эккера не было желания обличить невежество гостя, он просто отделил Вену от чужеземца. Берг понял это.
– Венцы изгоняют Баха, – сказал он по-прежнему с иронией. – Но терпят нас, – он имел в виду гестапо и СС, – Милый доктор, музыка слишком тонкое выражение чувств. Я профан в ней, хотя и люблю послушать что-нибудь веселое…
– Вы воспринимаете жизнь оптимистически, господин оберштурмфюрер, – протянул Эккер чашку с кофе гостю. – Вам все ясно и понятно. Это счастье…
Берг пожал плечами – в словах доктора было что-то осуждающее, даже насмешливое. А возможно, в самом деле он утверждал право на счастье для тех, кто видел мир светлым.
– Наверное, – нетвердо ответил Берг.
Снова пропел за стенами свою скорбь орган, напомнил о тщетности человеческих усилий вырваться из плена страданий. Все трое прослушали песнь молча. Доктор вздохнул:
– Это должно кончиться, – сказал он. Тягость войны была непосильна этому крепкому на вид человеку.
– Нужно кончить, – поправил хозяина Берг.
– Нужно? – Какое-то время чужая мысль удивляла Эккера, вызывала даже протест. Потом неожиданно он принял ее. – Да, да, нужно.
Горячий кофе и коньяк наполняли теплом, как-то легче, радостнее становилось у каждого на душе. Эккер перестал слушать стоны органа, забыл, кажется, о них.
– Именно нужно, – повторил он уже смелее. – С людей надо снять путы покорности…
Это был человек настроения, в нем жила бунтарская решимость лишь короткие мгновения, но чаще доктор мучился разочарованием, тяжелым, граничащим с отчаянием. Он ни во что не верил, ни на что не надеялся. Волны репрессий гестапо, захлестывавшие методически Вену, повергали его в ужас – он не боялся за себя, но не мог переносить несчастье близких. Эккер запирался в своей холодной квартире, никого не принимал, никому не звонил, хотя телефон был в доме и исправно действовал. Только читал и слушал вой органа. Да, это был вой, могильный вой, от которого становилось еще тоскливее и еще горше…
Странно, Эккер помогал Бергу. Так получилось. Берг не выбирал помощника, ему дали его в готовом виде. Сын Эккера, молодой адвокат, попал в плен под Сталинградом, через год вступил в «Союз немецких офицеров» и потребовал от отца поддержки антигитлеровского движения. Он знал характер Эккера, поэтому не уговаривал, не просил, а требовал. «Нам никто не поможет, если сами не поймем, что мы люди и нам необходима свобода, – писал он. – Я знаю, ты любишь Вену и пойдешь вместе с нами!» Эккер пошел. Он не был трусом, он мог умереть, умереть молча, но желания бороться упорно, настойчиво не испытывал. Враг казался ему слишком сильным и слишком жестоким; собственные же силы были ничтожными. И все-таки Эккер помогал Сопротивлению чем мог, и прежде всего своей квартирой и своим положением врача. Он не делал ничего необычного, ничего особенного, и когда ему сказали однажды: «Ваша помощь неоценима», Эккер ответил печальной улыбкой: «Война все-таки продолжается, и четвертый год мы получаем траурные извещения». Он не видел конца…
Саид слушал доктора, как слушают незнакомого, но чем-то уже ставшего близким человека. «А что, если мы ничего не будем делать? – запомнил он слова доктора. – Просто ничего. Попьем кофе, и все…»
И вот теперь они пили кофе и говорили о Бахе, почему-то о Бахе, и о жизни, которая кажется доктору слишком мучительной и потому ненужной, а Саиду, наоборот, – очень нужной, хотя тоже мучительной. Чертовски нужной, и он рад, что Эккер, этот человек, похожий на владельца бара, дарует ему жизнь. «Ничего не будем делать!» Иначе говоря, ничего не надо делать. Да, да. Жить, как прежде.
Слова… Конечно, людям без них нельзя, но зачем так много слов? Неужели доктор не понимает: пришло время действий? Только действий. А Рудольф терпеливо вдалбливает хозяину простую истину, хотя надо просто приказать. Эккер из тех людей, которым приказывают. В крайнем случае их зовут!
Упрямый доктор. И все же Саиду он нравится. Так Саид и сказал Бергу, когда они распрощались с хозяином и вышли на площадь перед собором Святого Стефана.
Орган уже не гудел, – видимо, служба кончилась. Каменная громада собора глядела в ночь своими мертвыми глазницами, а стрельчатый шпиль часовни, вытянувшись вверх молящей о милости рукой, исчезал где-то в темном небе. Вена спала неглубоким и тревожным сном, когда-то неугомонная и веселая в такой час, а теперь молчаливая и скорбная. И так не шла ей эта безмолвная скорбь.
– Он может погибнуть, – с сожалением произнес Саид. Он все еще говорил о докторе.
Берг, заложив по обычаю руки в карманы черного плаща, насвистывал что-то незатейливое и пустое. Тихо насвистывал. Ему не хотелось прерывать это мальчишеское занятие. Он слушал Саида, но не отвечал. А тот настойчиво повторял свою мысль:
– Трудно устоять в таком вихре… Я найду его, когда постучусь?
Они пересекли площадь и долго шли по старой улице, сдавленной двумя рядами невысоких домов, очень типичных для Вены: узкие окна, лепные карнизы, фонари над крылечками – не горящие, конечно, фонари, – пышные вывески с изображением улыбающихся венок в шляпах и веселых венцев в цилиндрах и котелках. Полувековой давности вывески – Вена не хотела менять свой традиционный наряд. Улица вывела друзей на новую площадь, и они опять долго шли по каменным плитам, долго молчали. Берг, кажется, забыл слова Саида, произнесенные перед собором. А для Саида они звучали, и он ждал на них ответа.
Ответ оказался совсем не таким, каким представлял его себе унтерштурмфюрер. Вообще, это был не ответ, а какое-то тревожное предостережение.
– В Берлин возвращаться нельзя, – сказал Берг где-то посреди площади, в пустоте и безмолвии. Услышать друзей мог только памятник – бронзовый амур, застывший с таким же бронзовым венком в руке и с такой же бронзовой улыбкой на круглом сытом личике, глухой и немой амур. Обходя его, и произнес свою тревожную фразу Берг.
– Там опасность? – заторопился с новым вопросом Саид.
– Да…
Как скуп Берг! Он никогда не вдается в подробности, если они не необходимы для дела. Возможно, достаточно одного предупреждения, вернее запрета, – в Берлин возвращаться нельзя. Но почему нельзя? Саид хочет знать это, должен знать.
– Объявлено чрезвычайное положение?
Бергу приходится нарушить правило. Он объясняет:
– Берлин горит… День и ночь бомбежки… Но не это главное. Все национальные комитеты эвакуируются… Туркестанский – в Нюрнберг. Правда, Хаит предложил себя и свой батальон особого назначения для защиты имперской канцелярии, только вряд ли сейчас это предложение примут. Позже – пожалуй! Клятва Хаита, во всяком случае, произвела впечатление. Он сказал: «Мы будем стоять в Берлине до последнего. И если на то воля Бога, умрем на его камнях». Фюрер любит такие клятвы. Помнит их. Я думаю, Хаит заменит Каюмхана еще до падения имперской канцелярии… А пока они оба покидают Ноенбургерштрассе, и с ними – все туркестанцы. Ты можешь оказаться единственным в Берлине… Понял? К тому же Дитрих о чем-то догадывается, что-то ищет. Он не забыл сообщение из Юрачишек.
Саид не обратил внимания на последнюю фразу Рудольфа – Дитрих ищет! Ну и пусть ищет, в этом его служба. Судьба легионеров занимала Саида.
– Их последнее прибежище – Запад? – с сожалением, даже с грустью спросил он. Грустная нотка показалась неожиданной для Берга. Прежде он не замечал ее при упоминании о легионерах.
– Ты думаешь о Хаите?
– Нет… Он дома. Я думаю о тех, кто ищет дорогу к родному очагу. У нас говорят: «Разлученный с милой плачет семь лет, разлученный с отчизной плачет всю жизнь». С Запада они уже не вернутся никогда…
Удивление Берга, вызванное неожиданностью, сменилось тревогой – он подумал о раздвоенности человеческих чувств, такой опасной в борьбе, их борьбе, когда лишь цельность оберегает от ошибки и гибели.
– Ты – разведчик, – напомнил Берг.
Что он хотел сказать этим? Перечеркнуть все человеческое, право на симпатию, сострадание, жалость. Только целенаправленное действие! Но Саид был человеком, и он чувствовал сейчас это всем своим существом. Он жалел братьев, он любил их. Да, любил и хотел спасти. Как, еще не знал, даже не думал о путях и способах. Но хотел. И желание это соединилось с собственной тоской по всему родному, близкому, до боли необходимому.
Берг не ждал ответа, да, собственно, не был задан вопрос, на который следовало ответить. Он пытался угадать мысли друга, услышать их, словно они звучали и их можно было уловить. Потом, когда памятник с резвящимся амуром остался позади и путники снова оказались в тихом переулке со старинными домами и такими же старинными вывесками, Берг сказал:
– Что ж, о заблудших, наверное, будут думать, когда придет покой и люди сбросят с себя шинели.
– А сейчас? – с надеждой произнес Саид.
– Сейчас – главное… цель, во имя которой мы здесь.
Дома сжимали мостовую, как скалы дно ущелья, и было в этом ущелье темно и печально и хотелось поскорее выбраться к свету.
– Если я помогу им, – осторожно, как бы сверяясь с самим собой, высказал предположение Саид. Он не внял совету друга.
– Ты хочешь получить согласие на свободу действий?
– Нет, просто услышать твое мнение.
– Оно не поможет тебе… Во всяком случае, ни запретить, ни одобрить я не могу…