— У вас ничего не говорится о неожиданном рубеже, что разделил «Конец — делу венец», «Меру за меру» и, быть может, еще «Троила» — и все остальное творчество Шекспира. Робертсон, будучи истовым поклонником Чапмена, ему эти пьесы и приписал. Руку Шекспира не спутаешь, и эта рука там чувствуется, но чувствуется там и еще кто-то, еще один ум-соавтор. В остальных же пьесах наш бард без следа проглатывает стариков соавторов.
— Я вынужден вас снова просить перечитать книгу повнимательнее. Сочиняя «Троила и Крессиду», Шекспир был не только болен (с вашего позволения, венерической болезнью). Дела его были плохи: казнь Эссекса, поворот в судьбе покровителя Шекспира Саутгемптона… В разгар болезни он написал «Конец — делу венец». А когда начал работать над «Мерой за меру» — только еще поправлялся. Точно такое же отсутствие внутреннего равновесия проявится снова в его последних пьесах. Объяснение — аналогичное. Я более чем уверен — и явственно намекаю на это в книге, — что его смерть была ускорена тем, что Пистол называет «французской болезнью».
— Не думаю, чтобы эта версия принесла вам в Англии популярность.
— Согласен. В Англии принимают на веру только две шекспировские гипотезы, одинаковые по глупости. Во-первых, что не он написал свои пьесы. И, во-вторых, что он был гомосексуалистом. Ваш друг Робертсон придерживается первой гипотезы, для чего безусловно нужно быть ослом и вдобавок еще снобом. Он утверждает, что те, кто расходятся во мнении об авторстве пьес, единодушны в одном: их написал аристократ. Что же касается второй гипотезы, то она — достояние главным образом самих же гомосексуалистов. Эти охотно путают лесть с тайным влечением.
— Ну, а все-таки утверждение о том, что шекспировские сонеты построены на модной литературной традиции, — разве это не пошлость? Мистер У. Г. был, по всей видимости, одной из тех редких личностей, чья красота притягивает представителей того же пола. Влечение это не сексуальное. Мне посчастливилось тоже встретить живого У. Г. Это лорд Альфред Дуглас (сейчас ему пошел восьмой десяток). В его издании сонетов Шекспира вы найдете единственный стоящий комментарий к ним. Он был удивительно красивым юношей — и совсем не гомосексуалистом.
Прочитав все это в ноябре 1946 года, то есть через четыре с половиной года после нашего разговора, Шоу поднял скандал. Таким раздраженным я его никогда не видел. Мне кажется, это было не только обычное для него недовольство, когда кто-нибудь в чем-то ему противоречил. Он еще ревновал к успеху у прессы и публики моей биографии Оскара Уайльда.
— Бросьте все в огонь! — с этого он начал. — Это погубит книгу и нас вместе с ней.
И он принялся читать лекцию, напоминая при этом одновременно безжалостного диктатора и почтенного профессора:
— Книгу нужно пересмотреть и исправить. Все, что написано о Джонсоне, — такое вранье, что любой читатель, обладающий элементарными знаниями о елизаветинцах, только взглянет, захлопнет книгу и моментально отправит ее в мусорный ящик. Для вас Джонсон это старый злой скупердяй, а Шекспир — подающий надежды юный стихоплет. Шекспир был на десять лет старше Джонсона. Шекспир был король сцены, а Джонсон — никому не известный новичок. Шекспир, как старший товарищ и без сомнения более талантливый драматург, помог Джонсону обнаружить способности и
завоевать известность. Такова была суть их взаимоотношений, и годы ничего в них не переменили. Для Джонсона Шекспир так и оставался окруженным почетом «земным идолом», никак не иначе. Хвала, которую Джонсон воздал покойному Шекспиру, может быть уподоблена самым благородным и искреннейшим страницам в мировой литературе. Как вы можете даже предполагать, что Аякс — карикатура на Джонсона?! Это надругательство. Это глупо, наконец. Чтобы Шекспир изобразил своего младшего товарища, автора язвительных комедий, да не только комедий — лирики, похвальных обращений, эпитафий, поклонявшегося ему как «земному идолу», — чтобы его Шекспир изобразил тупоумным ублюдком — да ни за что на свете! Аякс — никакая не карикатура. Это обыкновенный театральный болванчик.
Водопад обрушился на меня врасплох. Пришлось собраться с силами и отвечать:
— То, что вы сейчас мне сказали, доказывает лишь вашу полнейшую некомпетентность в елизаветинской драме. Вы, видно, и не слышали о знаменитой «войне театров», когда Джонсон и Шекспир оказались во враждебных лагерях и поливали друг друга грязью. Разве вы не помните, что высказал Джонсон, когда ему осточертел театр и все не давала покоя слава, окружавшая имя Шекспира, спустя много лет после кончины барда?
«Перикл» — тухлятина,
Не сказка — тина
Зловонней рыбы, тверже сухаря —
Гниль, что на блюдах зря
Смердеть осталась, место ей — лохань.
На вкус Плей-клуба эта дрянь:
С объедками пирог
Там лакомый кусок;
Честь утолит и усладит живот
Поднос для подаяния острот…
— «Перикл», должно быть, разочаровал Джонсона. Он ждал другого от автора «Лира», «Макбета» и «Гамлета». Вот он и высмеял автора «Перикла». Я сейчас окончил пьесу. Когда она увидит свет, публика весьма и весьма разочаруется. Ведь от меня ждут новую «Святую Иоанну», новый «Дом, где разбиваются сердца». Но разве вы из-за этого объявите мне войну?
Неубедительно, но что ж делать, я продолжаю:
— Джонсон написал «Всяк не по-своему»[208], и там вышучиваются дворянские претензии Шекспира и его фамильный герб. В «Стихоплете» досталось уже не только социальным претензиям, но и высокопарному слогу Шекспира.
Свой ответ Шекспир дал в «Троиле и Крессиде». Об этом ответе у современника Шекспира сказано: «Наш собрат Шекспир закатил ему (Джонсону) слабительное, совсем его подкосившее». «Слабительным» этим, разумеется, был Аякс. С одной стороны, Аякс, как вы справедливо заметили, — всего только «театральный болванчик». С другой же стороны, это Джонсон, и только Джонсон.
Он начал новую атаку:
— Чапмен был современником Шекспира. Чапмен был его соперником. Он был и ученый знатный и Гомера переводил. «Державный строй» его белого стиха красноречиво говорит в его пользу. Чапмен — «нудный схоласт»?! Как у вас только язык повернулся сказать такое о создателе Бюсси д’Амбуа?! Чапмен — «не соперник»? А вы в таком случае — не критик! Он умер в нищете. И вам его не жалко? Списывать его после этого со счетов — мало сказать глупо, это жестоко. Да, в литературе он был фигурой!
Я набрал воздуху — и закусил удила:
— Ваша некомпетентность распространяется и ка ваше собственное творчество. Что там елизаветинцы! Вы будто позабыли о том, что в предисловии в пьесе «Великолепный Бэшвилл» некто Бернард Шоу сослался на Чапмена всего только как на «словоохотливого педанта, вроде Лзидора, сквозь строки которого не продерется ни один читатель». В другом месте у вас упомянуты его «галиматья» и его «драчливые герои». Джонсон же у вас фигурирует как зверский педант, а всю братию елизаветинцев и не видно цз-за облепивших их ругательств: они-де и бахвалы, и лгуны, и надувалы, и головорезы, и, конечно же, наемные писаки. Как же у вас хватает смелости вздыхать теперь по «литературной фигуре» Чапмена, который умер в нищете, которого вам жалко и которого поэтому не просто глупо, но и жестоко списывать со счетов?! И это вздыхает человек, назвавший литературное наследие Филдинга и Смоллета «горстью грязи»; собиравшийся даже выкопать Шекспира и забросать его камнями; презиравший умственную оснастку Гомера, Шекспира, Вальтера Скотта. И это вздыхает тот, для кого Теккерей был грязным писакой с раболепным умом; кто был уверен, что доктор Джонсон, как дурак, проболтал всю свою жизнь в таверне, пробавляясь россказнями горе-литераторов; кто нашел, наконец, сходство между Вордсвортом, нашим лучшим после Шекспира поэтом, и Георгом III[209]! Оскар Уайльд умер в полной нищете. Вам было его жалко? Разве это помешало вам, со слов одного только Фрэнка Харриса — первого человека по вранью во всей литературе, — разве это помешало вам утверждать, что Уайльд кончил безнадежным пьяницей и вымогателем и от него как писателя уже нечего было ждать?
Моя память сработала безотказно. Шоу был сражен. Я уж подумал, что он сейчас обратится в бегство. Но нет, не зря он обучался искусству публичного оратора. Не успел я перевести дыхания — он уже перешел в наступление:
— Когда я поставил себе целью покончить с поклонением барду раз и навсегда, я боролся с помощью таких нечистоплотных приемов, что человек, вооруженный одной-двумя цитатами, может без труда сбить меня с ног. Но я все-таки ухитрился пошатнуть идол, водруженный Кольриджем, Лэмом и Суинберном. И это отнюдь еще не доказывает, что под соперником в сонетах подразумевается Джонсон…
Я в жизни не утверждал ничего подобного, но это обвинение слышал не впервые. Раньше я горячо отрицал свою вину. Теперь смирился. Спор исчерпал себя. Передо мной сидел девяностолетний старец, и я, наконец, сообразил, что, доживи я хотя бы до семидесяти, мне бы уже ни о чем не хотелось спорить. Да и сил бы на это не хватило.
СЛУЧАЙ С ИРВИНГОМ
В другой раз я посетил Шоу в субботу 18 января 1947 года. Однофамилец Джи-Би-Эс — актер Себастьян Шоу — вознамерился организовать театр, репертуар которого составили бы пьесы Шоу, и упросил меня привезти его в Эйот-Сент-Лоренс, на поклон к великому драматургу. День выдался прекрасный. Джи-Би-Эс встретил нас в саду, где прогуливался, опираясь на палку. Он угостил нас чаем и двухчасовой беседой.
Чуть ли не с места в карьер он спросил моего спутника, известно ли тому имя режиссера, сделавшего радиопостановку «Чернокожей девушки в поисках бога». Нет, мой спутник не знал его. «Тогда потрудитесь узнать, кто это был, — сказал Джи-Би-Эс, — и передайте ему, что меня бесит, когда начало моих произведений переносят в конец!»
Когда разговор добрел до репертуарного театра, Шоу ополчился против компании «Актеров Макдона» и объявил, что давно пора позаботиться о постоянном «театре Шоу»: «Он нужен не меньше, чем театр Шекспира или Гилберта и Салливена». Шоу пришел в возбуждение, делясь впечатлениями о кинофильме «Цезарь и Клеопатра», просил меня порадовать его, старика, Цезарем на сцене. Польщенный комплиментом, я пожалел, что Шоу не подумал об этом лет пятнадцать назад, когда я еще был актером.