а манер Панча и Джуди — не подведет и что из-под пера Шоу выходят дьявольски эффектные роли. Шоу же всегда считал Три актером высокой трагедии, неподражаемым в ролях, строго соответствующих этому жанру — чем ближе, тем лучше. Появление Три в комическом репертуаре Шоу объяснял только обманным тщеславием. Шоу писал: «Я не дурак по части подбора ролей для артистов, например: леди Сесили — Эллен Терри, Цезарь — Форбс-Робертсон и проч. Я достиг вершины в искусстве писать по мерке, создав для Три Бланко Поснета. А его самого роль просто шокировала, ужаснула даже».
Автор настоящей книги с немалым трудом раздобыл кое-какие подробности о взаимоотношениях Шоу и Три во времена «Бланко Поснета» и составил из этих подробностей подобие символического макета дуэлей между Шоу и Три, реальный текст которых занял бы не один десяток страниц:
Шоу. Я написал для вас Бланко. Роль скроена на вас. Вы единственный из живущих актеров, кто сыграет ее так, как должно.
Три. Я погибну как актер, если возьмусь за это дело.
Шоу. Отчего же?
Три. Публике это не по зубам.
Шоу. Чепуха! Слопает.
Три. А потом ее стошнит.
Шоу. И попросит еще! Не такой уж у нее в самом деле слабый желудок.
Три. Мой желудок, во всяком случае, не выдержит.
Шоу. А что вам претит в этой вещи?
Три. Не претит, а, как бы это сказать… смущает.
Шоу. Что же вас смущает?
Три. Ну хотя бы вот эти слова о боге. (Читает.) «Он тебе еще покажет… И хитер же он! И ловок же! Он тебя стережет! Играет с тобой как кошка с мышью».
Шоу. Разве бог не представляется вам реальностью, разве вы неспособны говорить и думать о нем?
Три. Мне он никогда не представлялся кем-то, кого можно похлопать по спине и обозвать первым попавшимся прозвищем.
Шоу. Значит, он для вас не реальность, а просто предмет поклонения.
Три. Так или иначе, не могу представить, как я буду произносить эти слова.
Шоу. Зачем это вам пыжиться перед зеркалом?!
Три. Острота не лучшая, но в вашем вкусе. Знаете, что я вам скажу? Опустите эти слова и еще…
Шоу. Что еще?
Три. И еще вот это, по-моему, чересчур. (Читает.) «Я обвиняю прекрасную Евфимию в предосудительных отношениях со всеми мужчинами в нашем городе, включая и вас, шериф»[128].
Шоу. А здесь что не так?
Три. Партер встанет как один человек и выйдет вон.
Шоу. Тем хуже для партера.
Три. И для антрепренера.
Шоу. Ничуть. Это лучшая реклама.
Три. Не для моего театра.
Шоу. Значит, вам нужно построить другой.
Три. И давать там «Бланко Поснета?»
Шоу. Для начала.
Три. Послушайте, вам стоит только опустить это местечко о боге и еще то местечко о проститутках, — и я начну обдумывать постановку.
Шоу. Если вы опустите хотя бы слог в какой-нибудь одной фразе, я перестану обдумывать возможность отдать вам пьесу.
Три. Мне кажется, что, как бы бы ни поступили, цензор не пропустит эти реплики.
Шоу. Сначала сами пропустите!
«Поснета» поставила в дублинском Театре Аббатства леди Грегори. Это произошло в августе 1909 года, во время выставки коневодства. Театру пришлось преодолеть серьезную официальную оппозицию.
Шоу послал экземпляр пьесы Толстому, сопроводив письмом, где говорилось: «Для меня бог еще не существует; но есть созидательная сила, постоянно стремящаяся к формированию путем эволюции некоего исполнительного органа, обладающего божественными знаниями и властью, то есть всесилием и всезнанием; каждый рожденный на свет мужчина и каждая женщина являют собой новую попытку достичь эту цель… Мы живем, чтобы помочь богу в его труде, чтобы исправить его стародавние ошибки, чтобы самим стремиться к божеству»[129]. Толстой сокрушался, что автор «Человека и сверхчеловека» «недостаточно серьезен», что он заставляет публику смеяться в самых важных местах. «Но почему мне не следовало этого делать? — искренне недоумевал Шоу. — Почему юмор и смех непременно должно отлучать от церкви? Вообразите, что наш мир — всего лишь одна из божьих шуток, — разве Вы все равно не стремились бы ревностно обратить ее из дурной шутки в добрую?» Толстой воспринял эти слова болезненно, очевидно, не желая толковать себя как шутку, «дурную» или «добрую»[130].
После премьеры в Дублине «Бланко Поснета» снова представили лорду-камергеру, который дал разрешение на постановку при условии, что слова о боге на сцене произнесены не будут. Шоу так откомментировал это решение: «Грубость, распутство, проституция, жестокость, угарный юмор пропойц — все, на что проливает свет моя пьеса, со всего этого снят запрет; сам же свет погашен. Само собой разумеется, я не воспользовался таким разрешением и не намерен им воспользоваться».
Три тем временем был возведен в рыцарское достоинство, что дало повод Шоу обратиться в «Таймс» с письмом, которое он озаглавил «Цензорова месть»:
«Некоторое время назад лорд-камергер признал одного из самых популярных лондонских актеров и антрепренеров виновным в попытке богохульства. Он был подвергнут штрафу, его попытка пресечена. Сегодня король дарует оному антрепренеру рыцарство. Но нашему лорду-камергеру пальца в рот не клади. Через час после того, как я прочитал в «Таймс» о торжестве сэра Герберта Бирбома-Три, на меня (помогавшего сэру Герберту богохульствовать) обрушился встречный удар в виде цензурного запрета, наложенного лордом-камергером на мой скетч «Газетные вырезки», объявленный к постановке в Придворном театре Обществом борьбы за избирательное право для женщин… Чтобы считать инцидент исчерпанным, королю остается только сделать меня герцогом».
Вспомнив о том, какой между ними шел разговор, Три решил опровергнуть намек на свое соучастие в богохульстве. Разгорячившись, он написал в «Таймс»:
«Насколько я понимаю, вы посчитали возможным опубликовать письмо мистера Бернарда Шоу, в котором он утверждает, что своим рыцарским званием я обязан каким-то низменным мотивам. Я же утверждаю, что эта честь была оказана мне по мотивам еще более низменным, чем те, что вменяет мне в вину мистер Бернард Шоу. Я угрожал тем, что если меня не удостоят оным отличием, мне остается поставить «Бланко Поснета». Стоит ли говорить, что честь была оказана мне незамедлительно?» Но когда приступ гнева миновал, Три порвал письмо и отвел душу в открытке Шоу, переиначив общеизвестную строку из «Старого моряка»[131]: «Не как всегда — как никогда взревел немолчный Шоу». В конце концов нервы лорда-камергера, подточенные испытаниями с «Привидениями» Ибсена и «Погубленным добром» Брие, сдали, не выдержав постоянных потрясений, на которые были падки новые драматурги, и «Бланко Поснет» был разрешен к постановке вместе с «Профессией миссис Уоррен».
Сразу же по окончании «Бланко Поснета» супруги Шоу отправились на автомашине по Алжиру. Там он и написал злободневную шутку «Газетные вырезки», также подвергшуюся цензурному запрету. Но суфражистки обошли запрет, организовав клуб, где давались «частные» представления и куда можно было проходить только по специальному удостоверению.
В том же 1909 году лорд-камергер воспрепятствовал выпуску «Монны Ванны» Метерлинка, ссылаясь на то, что героиня пьесы неоднократно угрожает раздеться при публике. Нудисты были страшно возмущены, дело пахло скандалом, Парламент назначил комиссию для рассмотрения вопроса о цензуре.
Шоу сочинил длинную брошюру, которая парализовала работу комиссии, и выступил с показаниями, после которых комиссии было уже не оправиться. Самым интересным для нас в этих показаниях будет, скорее всего, то, как лихо расправлялся Шоу со всяческой казуистикой. Приведем всего один пример.
Шоу признал, что «очень большой процент спектаклей, идущих сейчас на лондонской сцене под покровительством закона о цензуре, имеют своей целью возбудить половое влечение», после чего поправил председателя: речь нужно вести не о «половой аморальности», а о «половом грехе». Председатель спросил Шоу: «Могу ли я заключить кз сказанного, что, требуя свободы театра от контроля религиозного и политического, вы ждете вмешательства правосудия, если на сцене имеет место возбуждение половой распущенности?» «Нет, — отвечал Шоу, — я не могу с этим согласиться, потому что, обращая правосудие против введения во грех, вы тем самым уже поощряете преследование антрепренера, выпускающего ведущую актрису в хорошенькой шляпке или просто с хорошеньким личиком. У меня вызывает яростный протест все, что лишено ясного определения. Вы можете создать какой угодно закон, определяющий, что значит ввести во грех, но употреблять закон, не знающий, что же это в действительности такое, — это, согласитесь, слишком. Тогда такой, скажем, факт, что женщина умывается, или носит приличное платье, или что-нибудь еще в этом роде, может вызвать восхищение у досужего прохожего, и он объявит: меня возбудили! Такие обобщения совсем небезопасны. Мне представляется, что ни одному служителю закона они не могут прийтись по вкусу».
Свои собственные обиды он излил в словах о том, что цензор «может целиком распоряжаться моим бюджетом и моим именем, не руководствуясь при этом решительно никаким законом. Такой контроль, как мне кажется, превосходит худшую из деспотий».
Утешения он принужден был искать у других деспотов: «В Германии и Австрии мое положение легче. Та драма, которой я себя посвятил, там существует благодаря системе общественной поддержки театров — королевских и городских. Я обязан австрийскому императору дивными постановками моих пьес. Официальные знаки внимания, полученные мною в то же время от британского двора, доводили до сведения всех говорящих по-английски, что некоторые из моих произведений не годятся для публичных представлений. Единственное мое утешение состоит в том, что сам британский двор — когда дело доходит до частных визитов в театр — решительно пренебрегает дурной рекомендацией, которой меня удостоило его главное должностное лицо».