Екатерина ГодверБерри Бон
Йолман начала века — Йолман моего детства — считался хорошим городом для путешественников и лентяев. Жизнь в Йолмане вихляла змеиным хвостом в траве небрежно подстриженных газонов; то замирала, греясь на полуденном солнце, то показывала клыки… В Йолмане вы могли надеяться за три медяка снять койку на ночь, а, постучавшись в двери в обеденный час, получить кусок хлеба с кухни — если, конечно, вам хватало ума держаться подальше от тех, кто давал серебряную марку за крепкий человеческий череп, и еще столько же — за остальной скелет.
Дом Берри Бона втиснулся между особняком Хеджисов и гостиницей: низкий, узкий, с выкрашенным грязно-розовой краской фасадом, химерами на крыше и добротной кирпичной трубой. Он не был смешон или уродлив, но вид имел такой, словно ему изрядно пришлось поработать локтями, чтобы пробраться в переулок Нашептников.
Таков был и сам Берри Бон.
Старина Берри, Жженый Берри, Чудак Берри. Когда мы с приятелями приходили к нему — смотреть и слушать — он, обыкновенно, накидывал неизношенный, но узкий ему сюртук поверх груботканой рубахи и принимался расхаживать перед нами, всякий раз исхитряясь повернуться так, чтобы тень скрывала ожог на лице. Хитрость эта часто стоила ему опрокинутых подсвечников и книжных стопок: старине Берри было тесно в уютной гостиной, точь-в-точь как его жилищу — в переулке Нашептников. Хотя не прошло и года, как переулок уже невозможно стало представить без них обоих, без Берри Бона и его карликового домишки.
Назвать Берри убийцей было бы слишком грубо. Убийствами в ту пору на жизнь зарабатывал — весьма неплохо, прошу заметить! — мой папаша: убивал он, по большей части, именно таких жутковатых типов, как Берри Бон, и скармливал их останки червям или рыбам. Иногда тела находили, что оборачивалось для отца потерей пары десятков монет… Тогда как со стариной Берри таких недоразумений не случалось. Те, на кого вел охоту Берри Бон, исчезали. Не оставалось ни тела, ни крови, ни клочка одежды — ничего. Даже память о них будто бы блекла со временем…
Попадали в его руки, преимущественно, именно такие отчаянные ребята, как мой отец — но между обитателями переулка Нашептников в те годы неукоснительно соблюдалось перемирие. Так что папаша и старина Берри при встрече раскланивались с неизменной любезностью — однако, пожалуй, они и в самом деле друг другу нравились. Ни тот, ни другой не возражали, если мы с приятелями просиживали свободные вечера в гостиной старины Берри — хотя отца, насколько могу судить, несколько удивляло это наше пристрастие.
Нас в ту пору было четверо желторотых птенцов-неразлучников: мой забияка-кузен, его болезненный и пугливый молочный братец, я — не умнее и не краше прочих — и златокудрое чудо по имени Джессика, явленное нам в лице дочери аптекаря и травницы.
Для пытливого ума находилось немало занятий в переулке Нашептников — по правде говоря, там куда проще было протянуть ноги, чем заскучать. Из лаборатории глухого алхимика можно было утянуть реактивов для бомбы-вонючки и подбросить ее в окно старухи Шамы, крикливой гадалки, или хорошенько напугать раззяву-звездочета. Можно было заглянуть к господину Яргжинсу, ведуну, и до икоты надышаться дурманными травами, наблюдая, как он что-то шепчет над медным котлом и стучит по стенкам колотушкой; или послушать рассказы старого чародея Кивы Кела о запретных пещерах и Танце стихий; или сделать что-нибудь еще… Что угодно! И все же нас неизменно тянуло к старине Берри. К Чудаку Берри, Берри Чокнутому — как его еще называли. Только в полумраке его гостиной мы, напичканные мудростью отцов и наставников, пресытившиеся волшбой и знаниями, ясно чувствовали биение жизни; вместе с запахом хвойных масел и безумием Берри Бона мы ощущали дуновение Неведомого…
Берри Бон уводил свои жертвы в Хмарь. «В Хмарь, сколько раз повторять? Хмарь — она и есть Хмарь…» — говорил он и пожимал плечами. Он был совсем не красноречив, старина Берри. Но мы любили его не за красноречие. Никто из нас не знал, что Берри Бон называет Хмарью, однако никому из нас, даже моему неугомонному кузену, не хотелось там побывать: воображение подсказывало все, о чем умалчивал старина Берри, и даже больше. «Там всякого хватает, всяких…» — негромко говорил Берри Бон и принимался расхаживать перед нами, посасывая трубку. — «Те, кого ищут, но найти не могут. Те, кого некому искать — те тоже там. Надо ж им где-то быть — смекаете, малые?» — спрашивал Берри, и кузен с натужной ухмылкой кивал, а его молочный братец икал от страха: конечно, всем надо было где-то быть, однако кое-чему лучше было бы не быть вовсе. Джессика, наша прелестная, храбрая Джесс смотрела на нас с укоризной. Ей нравился Берри Бон, но не нравились убийства и всё, с ними связанное — а уж наш к ним интерес она и вовсе находила предосудительным.
В минуты задумчивости Берри Бон имел привычку касаться ожога, который поначалу всегда старался скрыть от любопытных взглядов. Едва ли не у каждого взрослого мужчины в переулке Нашептников насчитывалась на лице пара-тройка отметин, но те следы были от стали, колдовского огня или кислоты: шрам же Берри Бона выглядел чудно даже по меркам бывалых охотников за головами. Четыре бледно-багровых полосы наискось через щеку — будто приложили к каминной решетке, или провели по коже раскаленными пальцами…
Мы спрашивали: «Откуда?» — а старина Берри смущенно улыбался в ответ и качал головой: «Не помню. Мелкий, видно, был — мельче вас. Хотя куда уж мельче? Кхе-хе-хе… Вот приедет старуха моя — ее спросите, она расскажет».
Мы приходили снова, снова спрашивали — и вновь он простодушно улыбался нам.
«Откуда? Не помню, малые: выпил, видать, крепко. Хозяйка моя приедет — ее спросите: она мне такое вовек не забудет!».
Берри Бон улыбался, и полосы расползались по щеке.
«Откуда? Да уж запамятовал. Приедет сестрица моя — та уж напомнит… Да, надо бы спросить, а то перед людьми неудобно. Приехать скоро уж должна, познакомитесь».
Суровое лицо его озарялось каким-то необыкновенным внутренним светом, а в голосе слышалась грусть.
— Может, она тебя забыла давно. С чего б ей тебя помнить? — пытался подначить его мой кузен, который не прочь был посмеяться даже на могиле собственной матери.
— Нет, — отвечал Берри Бон. — Не забыла. Нет! — и такая неистовая вера, такая убежденность была в его словах, что кузен, смутившись, замолкал.
Мы чувствовали себя в те минуты пренебрежимо малыми точками в необъятной сфере бытия — и чувство это ужасало и восхищало, завораживало и притягивало нас.
Берри Бон каждый день кого-то ждал. Ждал мать — ту, что бранила его в детстве за проделки, и ту, что еще до его рождения онемела. Ждал жену, сестру, подругу-толстушку или красотку, стройную, как осина. Все эти женщины были совершенно реальны для него — на день или больше, а затем сменялись другими. Столь же дорогими для чокнутого старины Берри.
Мы были истинными отпрысками переулка Нашептников, безжалостными к слабости и падкими до злых шуток — но искренность Берри Бона находила в нас отклик, будила что-то внутри. Джессика полагала безумие Берри необыкновенно романтичным. Кузен растеряно помалкивал; его братишка, утирая глаза, говорил, что больше ноги его не будет «в этом чокнутом доме» — но в следующий раз опять увязывался с нами.
Меня же более всего изумлял сам Берри Бон.
Он не был как-то по-особенному бесчувственен; обычен — вот верное слово. Дружелюбен с детьми и с приятелями, жесток с недругами, равнодушен к тем, чьи имена называли ему заказчики; в нем порой чувствовался какой-то звериный напор, но в остальном Берри Бон был обычным, самым обычным человеком. Папаша считал его выдающимся чернокнижником — а папаша не бросался словами зря — но Берри Бон мог бы, я уверен, быть выдающимся плотником, выдающимся пекарем или выдающимся золотарем — если бывают выдающиеся золотари. Берри Бон умеренно радовался, умеренно огорчался, умеренно пил, а, когда мера оказывалась двойная — буйствовал тоже умеренно, без огонька. Казалось невозможным, чтобы в нем — таком обычном, прагматичном старине Берри Боне — жило необыкновенно яркое, удивительное в своей силе и чистоте чувство. Но Берри Бон стоял перед нами, и глаза его горели неземным огнем. Берри Бон любил тех, кого ждал, любил свои мимолетные грезы так, как только мог человек любить человека.
Взрослые, и среди них мой отец, жалели его. Я же иногда задумывался, над кем посмеялся Всевышний: над бедолагой Берри — или над всеми нами, кто украдкой завидовал ему?
Берри Бон въехал в город летним вечером по северному тракту, почтовой каретой, с векселем Королевского банка на внушительную сумму и с двумя чемоданами, один из которых был набит книгами, а второй — сменной одеждой и инструментами: вот и все, что было известно обитателям переулка Нашептников о прошлом Берри Бона. По приезду Берри поселился в гостинице, закатил пирушку, а к утру уже оформлял бумаги на клочок земли по соседству и сговаривался с архитектором. Денег аккурат хватило на землю и наем мастеров; Берри немедля начал принимать заказы, и стройка не останавливалась ни на день. К зиме она завершилась: химеры оскалились на прохожих, а из трубы повалил дымок. «Вот и устроился» — сказал Берри Бон и закатил еще одну пирушку. В кабаке при гостинице, не у себя.
Откуда он был родом, была ли у него семья, чем ему приглянулся Йолман, переулок Нашептников? Никто не знал. Временами к нему приезжали — судя по говору, из самых разных краев — приятели, такие же чудные и неразговорчивые типы, как он сам, только что не сумасшедшие. Берри Бон оставался загадкой — но в переулке Нашептников хватало других загадок, и в помешанных не было недостатка, так что любопытство вскоре утихло.
«Хмарь — она как испарина на зеркале», — пытался объяснять мне отец. Он с такими материями дела не имел, но кое-что о них, все же, знал. — «Вот ты, вот твое отражение: вы едины, как едино небо днем и ночью. Но ты живешь, дышишь. Выдыхаешь неосторожно на зеркало — и вот она, Хмарь… Сколько всего в ней скрыто — одному Творцу известно. Может, еще Берри, бедняга, побольше других знает. Надо думать, потерял он там кого-то, или затянуло кого из родни, на дом Хмарь пошл