— Хмарь.
Еще до того, как мне стукнуло семнадцать лет, я пришел к выводу, что «удивительным и непостижимым» в нашем мире можно назвать многое — и не ошибиться. Поставим на одну чашу весов банку с глазами мертвецов, что отгоняет от дома бурую хворь, а на другую — живой глаз, подвижный, чуткий к игре света и тени. Удивительные предметы! Но где чудо, а где нелепица, где замысел Творца, а где его недосмотр, где неразрешимая загадка, а где обыкновенное невежество? Весы пребывают в равновесии… Однако за банкой-амулетом нужно зайти в лавку ведуна, тогда как глаза есть у каждого — потому никто не удивляется зрению и не стремится постигнуть его сущность, пока не подкрадется катаракта. Я, по мере сил, старался не впадать в такую ошибку, так что речитативы про «удивительное и непостижимое», обожаемые всякими трепачами и церковниками, обычно не производили на меня никакого впечатления. Но Хмарь Берри Бона… С детства она была для меня случаем особым, и, признаюсь безо всякого стыда — после рассказа Клеана меня охватила тревога, смешанная с любопытством.
До того я и представить не мог, чтобы за россказнями старины Берри скрывалось нечто большее, чем помешательство — но причин не верить Клеану у меня не было. Хмарь, демон Хмари! Берри Бон на смертном одре продолжал ждать, продолжал призывать к себе эту тварь, и — сейчас или никогда! — тварь могла явиться к нему… В какой-то момент я полностью уверился в реальности такой возможности, едва ли не в ее неизбежности: я готов был биться об заклад на свой годовой доход, что в смертный час старины Берри тварь придет. Не сможет не прийти!
Перед моим разыгравшимся воображением она представала в обличии величественном и грозном, какое было бы под стать самой Царице Молний, смертоносной Ан-Ишле. Когда состояние Берри не требовало моего внимания, я всматривался в дрожащие на полу тени; вслушивался в скрипы половиц и треск свечей, затаив дыхание. Детский трепет перед Неведомым вновь овладел мной.
Хозяин подземной Обители не был милостив к старому чернокнижнику: умирал Берри тяжело, то ступая за порог, то возвращаясь обратно в мир. На недолгое время он обрел здравое сознание, простился со мной и с Джессикой. Он, касаясь моей руки, наказывал мне усердней работать — а я всеми силами сдерживался, чтобы не выдать себя, ничем не дать понять, что теперь мне известна его тайна.
«Приди! — звал он до самого конца. — Приди!»
Джессика всхлипывала украдкой, утирала умирающему рот и поправляла подушки. Преподобный Клеан молился, и она молилась вместе с ним.
За час до рассвета Берри Бон испустил последний вдох.
Больше ничего в ту ночь не произошло.
Наблюдая со скамьи у дверей, как светлеет небо над Йолманом, я чувствовал облегчение и разочарование. Тварь так и не явилась, и к лучшему — потому как никто из нас не имел представления, как с ней обходиться. Но, в то же время, досадно было, что Неведомое так и осталось Неведомым, что чуда не случилось, и старина Берри отправился в Обитель ни с чем…
Он завещал разбить могилу на полоске газона перед домом. Небольшая взятка позволила выполнить эту просьбу; я сам опустил его в землю, посадил рядом тополек и заказал камень — самый обычный серый камень. Каменщик тоже неплохо знал старину Берри: он не стал ровнять края и полировать сколы. «Мастер Берри Бон» — выбил он на камне, камень встал на место под тополем — и на том завершился земной путь Берри Бона, чернокнижника из переулка Нашептников.
Это была тяжелая, долгая ночь — ночь, в которую умер Берри Бон.
Я метался между спальней и кухней, где готовил лекарства; то склонялся над умирающим, надеясь уловить скрытый смысл в его бессвязной речи, то обращался взглядом к дверям, поджидая тварь. Измотанный, всклокоченный в запачканной порошками и микстурами одежде — должно быть, я представлял собой жалкое зрелище. Иное дело — преподобный Клеан, истинный жрец смерти: лысина и небольшое брюшко ни в коей мере не могли разрушить его обаяние. Клеан был словно сам Привратник подземной Обители в своем черном одеянии; от торжественной скорби в каждом его слове и жесте слезы проступали даже в глазах химер.
Уже третьего дня после похорон их с Джессикой видели целующимися в театре. Вскоре Клеан снял флигель у родителей Джесс; свадьбу сыграли в первый день осени.
Джессика искренне ненавидела «соседское перемирие», но тут и она вынуждена была признать его пользу — иначе Клеан не дожил бы даже до летнего Солнцестояния…
Говорят, на свадьбе все перепились, и кто-то выражал сожаление, что я не отступил от закона — но меня в то время в городе уже не было. Обида и гнев уводили меня все дальше от Йолмана, и, в конечном счете, завели в южные предгорья — благословенный край сладкого винограда, жаркого солнца и холодных рек — где я и прожил следующие десять лет.
Отец писал мне, что история о «тайне Берри Бона» разошлась сперва по переулку Нашептников, а потом и по всему городу — и неожиданно получила продолжение. При жизни горожане не очень-то жаловали старину Берри: чернокнижник, у которого не все ладно с головой — не лучший сосед. А тут люди понесли к его могильному камню цветы. Владелец гостиницы подсуетился, выкупил дом Берри Бона у магистрата, устроил в нем апартаменты и не прогадал: они пользовались немалым спросом не только среди романтически настроенных пар, но и среди людей солидных. Некоторые из постояльцев утверждали, что ночью у дверей можно встретить призрак старины Берри, а кое-кто добавлял, что у призрака лицо и походка Берри Бона, но никакой это не Берри Бон… Поначалу отец считал все разговоры о призраке рекламной уловкой, но со временем засомневался. «Безусловная любовь, непреклонная вера, надежда, опирающаяся лишь на саму себя — не из этого ли раствора вырастут однажды кристаллы философского камня?» — писал он мне в одном из последних писем; я еще подумал тогда, что годы сделали его чересчур сентиментальным.
Так или иначе, был призрак или нет — рассказывали о нем с улыбкой: Берри Бон стал символом чувства, перешагнувшего грани разумного, и люди желали ему удачи на этом пути. Романтические натуры мечтали хоть единожды сами испытать подобное, натуры здравомыслящие — молили Творца оградить их жизни от такой напасти, но и тем, и другим грело души осознание реальности этого чувственного бесчинства; осознание того, что подобное — возможно…
Беспорядки минувшего года не обошли Йолман стороной. Работяги дрались со стражей, церковники призывали жечь колдунов, беднота громила все подряд; у всех на то были свои причины, и «соседскому перемирию» пришел конец. Когда письма от отца прекратились, я понадеялся, что он решился уехать — но вскоре пришло известие о его смерти.
Известила меня — кто бы мог подумать? — Джессика. Беспорядки забрали не только жизнь моего отца, но и жизнь ее мужа, жизни почти всех наших давних знакомых…
«Всего три дома уцелело: дом Кивы, домишко Берри и мой», — писала она и просила меня вернуться в Йолман, не уточняя, впрочем — к кому и зачем.
Когда-то у Джессики был хороший почерк; теперь же буквы наскакивали друг на друга. За неровными строчками мне чудился разрушенный, выгоревший переулок и дом Берри Бона — такой же приземистый и крепкий, как в год, когда он был построен. «Та, которую ждал» старина Берри обрела надежное пристанище в людской памяти, как и сам Берри Бон, а его дому больше не было тесно; не было нужды работать локтями в борьбе за место под солнцем.
Не стало гостиницы, не стало особняка Хеджисов: дом Берри Бона возвышался над пустырем, как герцогский замок над площадью, как храм Творца над Великой степью… Как позабытая игрушка над вытоптанным газоном.
Что сказал бы на это старина Берри? Я отчетливо видел внутренним взором дом — но не мог представить Берри Бона, сидящего, как прежде, с трубкой на скамье у дверей.
Письмо дрожало в моей руке.
Я не мог решить, что мне делать с ним — бросить в камин, написать ответ, или же идти немедля собирать вещи. Часы пробили шестой час, седьмой; дважды слуга поднимался звать меня к ужину — а я все сидел и бездумно смотрел на письмо.
I.V., сентябрь 2015.