Но Федор уже пришел в себя и, приперев дверь в сени, стал устраиваться на печи. Он во всю ночь не сомкнул ещё глаз и вдруг почувствовал такую усталость, что, сидя на печи, успел снять только один сапог и тут же сковырнулся на бок; словно нырнув в черную теплую глубь, он сразу завертелся в воронке густого, непроницаемого сна.
VII. ОКОНЧАНИЕ РАССКАЗА О ЦАРЕ И РАЗБОЙНИКАХ
Но остальные так и не заснули больше во всю ночь. Должно быть, долго просидел Федор у погасшей печки, пока не услышал шлепанья медвежьей лапы в наружную дверь. За это время Тимофеич и Ванюшка успели отоспаться, а у Степана боль в голове почти совсем утихла. Но голова у него сильно чесалась, и ему так и хотелось запустить в слипшиеся волосья всю свою пятерню.
– Ни-ни! – останавливал его Тимофеич. – Не касайся! Чешется – значит заживает. Почесала она тебя вчера! Десятому закажешь.
– Ништо! – тряхнул было головою Степан, но от этого его ударило по голове, точно молотком.
Боль сейчас же прошла, но Степан продолжал, запрокинув голову назад и стараясь не поворачивать её ни вправо, ни влево:
– Вот видишь, Ваньша, какие разбойники по двору у нас ходят да по ночам в двери ломятся. С бабой разбойничьей и то один не совладал. Эти, косматые, пострашнее твоих, Тимофеич, о коих ты нам недавно рассказывал, посильнее да полютее...
– Ну, и те бывают люты, душегубы, – откликнулся Тимофеич.
– Люты, да не так, – не соглашался Степан. – А чем у них там дело покончилось? Не загубили ж они твоего солдата с царем вместе?
– Эк, эк! – закудахтал Тимофеич. – Так тебе сразу всё и выложи! Чем у них покончилось? Да у них, может, там только начинается.
– Ну, выкладывай не сразу. Чего ты?
– Чего у них там начинается? – потянул Тимофеича за рукав задетый за живое Ванюшка.
– А начинается у них то, что они только и начинают ножи точить.
– Ну?
– Ну, и точат они, значит, ножи...
– А потом?
– А потом – щи с котом, с ёлками елей да жареный воробей. Чего ты, пострел, понукаешь меня? «Ну» да «ну»... Я те не кобыла!
– Не кобыла ты, Тимофеич, а прямо, скажу я тебе, верблюд голландский, вот что ты, – отозвался Степан. – Тянешь, как кишку соленую.
– Коли так, совсем не буду рассказывать, – рассердился Тимофеич.
– Ну и не рассказывай, шут с тобой!
Тимофеич спрятал бороду в сибирку, сопя, как рассерженный морж. Потом, поуспокоившись немного, вытащил бороду из сибирки обратно и без всяких просьб неожиданно начал снова:
– Начали они, душегубы эти, точить ножи. Точат они ножи...
– Увяз ты, старый ошкуй, со своими ножами в болоте по самый пуп, – рассердился в свою очередь Степан. – Будешь ты теперь в болоте сто лет ножи точить...
– Не тебе рассказывают, чего ввязываешься? – не дал ему договорить Тимофеич. – Экой какой нашелся!
И уже нарочно снова начал с тех же ножей:
– Точат они ножи...
Рассвирепевший Степан громко сплюнул, натянул на голову полушубок и под полушубком заткнул руками уши.
– Точат они ножи, а солдат слышит разговор их и думает: «Ежели охотника этого, Алексеевича, разбудить, так он крут, ещё с вышки сиганет да на нож напорется; дай-ко, – думает, – я сам управлюсь». Стал он у лестницы на карачки да тесак держит подле. И как тот разбойник пошел по лестнице, слышит солдат, что идет, что поднимает голову туда, на лестницу, выше, так солдат сейчас же его, того разбойника, р-раз тесаком по шее: голова, значит, на вышку, туловище наземь покатилось, и туловище – ту-ту-ту – вниз летит.
«Они, – говорят разбойники остальные, – видно, знакомы ему, что он там с ними так долго?»
И говорит другой:
«Давай-ко я пойду!»
И начали они снова точить свои ножики...
Тимофеич остановился и стал ощупью искать подле себя на печке и по карманам сибирки трубку. Но, вспомнив, что табак давно весь вышел, махнул рукой и продолжал:
– Начали они, значит, снова свои ножики точить...
Степан, слышавший из-под полушубка сиплое бунчанье Тимофеича, не утерпел и высунул голову наружу.
– Точат они свои ножики...
– Язык бы тебе поточить на щербатом точиле, тогда и забыл бы ты про свои ножики!
И Степан снова спрятал голову под полушубок.
Но Тимофеич, не обращая внимания на Степана, продолжал:
– Точат, значит, они свои ножики, а солдат не отходит от лестницы и тесак наизготовке держит. И как выстал второй разбойник на лестницу, так солдат и того по шее тёснул. Опять – голова на вышку, а туловище – ту-ту-ту – по лестнице вниз.
«Ну, – говорят остальные, – и тому знакомы».
Атаман говорит:
«Поди третий; что они там так долго?»
Ну и третий так же солдат голову р-раз, а туловище только ту-ту-ту. Атаман говорит:
«Видно, и вовсе все знакомы; дай-ко я!»
Выстал, голову показал, солдат тесаком по шее р-раз – голова на вышку, туловище наземь.
И больше солдат не слышит там разговору никакого. Тогда товарища своего тырк в бок, а тот только фырчит да головой мотает: заспался совсем.
«Встань-ко, – говорит, – царский охотник Алексеевич, что у меня наделано! Пойдем-ко мы вниз».
Растыркал он своего попутчика, и пошли они вниз. Ну, видят, что разбойничий стан.
Солдат приступил к старухе:
«Показывай, старая ведьма, где сундуки с деньгами».
А старуха видит, значит, что беда неминучая, и повела его в подизбицу, а там сундучище – во! И солдат напихал себе золота, денег тех, ефимков[28] да червонцев, куда только – и за пазуху, и в голенища, и по карманам, и в шапку, и пихать больше некуда, идет да златинками[29] звенит, заливается, что твои бубенчики троечные.
«Ну, теперь, – говорит, – старая ведьма, покажи нам дорогу, как нам из твоего логова выбраться».
А старуха им:
«Поезжайте, – говорит, – этим путиком – будете на питерской дороге».
И поехали они тем путиком и выехали на питерскую дорогу. И Алексеевич, царский охотник этот, говорит:
«Мне, – говорит, – тут надо. Прощай пока, а придешь в город – приходи ко дворцу».
Солдат идет один, шапку с ефимками в руках держит да золотой своей начинкой позванивает. А Петр-то везде, где ехал, приказал повсюду корчмарям да кабатчикам солдата безданно-беспошлинно вином поить. И солдат по дороге заходит в царские кабаки:
«Давайте мне винца: у меня денег сколько угодно».
А кабатчики эти и винокуры поят его вином и денег не берут, ни ефимков его, ни червонцев – так безданно-беспошлинно, за-спасибно ему подносят.
И приходит солдат в Питер. Тут сразу захватили его в окровавленной одежде да с конвоем привезли ко дворцу. И ведут его по золотой лестнице через золотые покои, через триста тридцать три покоя, и солдат тем покоям уже счет потерял, и даром что пехотный – ходить привык, а упарился весь, пристал и идти дальше отказывается. А конвойные ему:
«Ты, – говорят, – не можешь отказываться, ты, – говорят, – присягал».
Служивый видит, что верно – присягал; тужится и топает дальше. И притопали они в самый большой покой; а там – видит солдат – сидит царский охотник в богатом уборе и с ним разные вельможи, как индюки надуты, как павлины расцвечены.
Солдат обрадовался.
«Здорово, – кричит, – Алексеевич! Каков ты?.. Эк ты расфуфырился! Я чай, не праздник сегодня».
Его тут стали тыркать в бок: молчи, мол, дурак, головы тебе не жалко, не видишь, с кем говоришь?
А Петр ему руку протягивает, благодарит.
«Вот, – говорит, – тебе чистая отставка. Поезжай забери себе всё это имение у разбойников, и всё это да будет твоё. А после этого живи как знаешь».
Вот!..
Тимофеич умолк. В избе было тихо. Никакие шумы не доносились и со двора. В прорубленных высоко над землей оконцах ещё не было заметно признаков рассвета. Степан, Ванюшка и Федор крепко спали. И Тимофеич, зевнув и пожевав губами, снова растянулся на остывающей уже печи, упрятав бороду в сибирку и укутав оленьей шкурой ноги.
Федор и Ванюшка, заснувшие во время рассказа Тимофеича, ещё глубже погрузились в предутренний сон, сразу после того, как Тимофеич перестал хрипеть у них над ухом о ножах и ефимках. И скоро к сопелкам и дудкам уже спавших присоединились могучие трубы Тимофеича, находившегося уже теперь в краю, далеком от пустынного острова с его тьмою, льдом и снегом.
VIII. СТЕПАН СЛЫШИТ СОБАЧИЙ ЛАЙ
Степан с утра же, как только встал, принялся налаживать новую рогатину всё из того же отточенного на камне крюка, сбитого накануне рассвирепевшей медведицей. Бревнышко, которое он выбрал для древка взамен сломанного, было точно железное. Тяжелое и твердое, неведомой породы, оно как нельзя более подходило для рогатины, но надо было глядеть в оба, как бы, обтесывая колышек, не повредить топора.
Взлохмаченный Тимофеич, слезший с печки, сидел на обрубке, босой, посредине избы, то и дело зевая, но столь раскатисто, что Степан переставал на минуту стучать топором, а спавший ещё Федор вздрагивал во сне и начинал беспокойно ворочаться на своем ложе. Ванюшка уже давно проснулся, но ему лень было вылезать из-под нагретого полушубка, и, лежа на спине, он молча наблюдал, как черные оконницы сначала посинели, потом незаметно стали голубыми и, наконец, серыми, такими же, как этот серенький зимний день, пришедший на смену долгой суматошливой ночи. Как совсем рассвело, Степан бросил возиться с рогатиной и, захватив с собою лук, стрелы и одну из пик, пошел со двора.
– Погоди, Стёп!.. И мы с тобой!.. Опять на ошкуя нарвешься! Экой ты!.. – кричал ему вслед Тимофеич, но Степан не стал дожидаться и пошел вверх по склону ложбинки. Всем им теперь нельзя было терять ни дня, ни единого часа. Солнце вот-вот уйдет из этих мест, да и сейчас оно уже только слабо мерцало поверх облаков.
Степан медленно поднимался вверх, разминая тело, набрякшее от ночного лежания, и остановился на полдороге, недоуменно подняв голову и оглядываясь по сторонам. Лаяла собака где-то совсем недалеко, тявкала, лениво подвывая, как Серка у него на Мезени, когда Настасья идет по двору открыть постучавшемуся в ворота соседу. Собака на Малом Беруне, на острове, куда раз в десять лет забредают, и то поневоле, только самые отважные из промышленников,