Беруны — страница 17 из 37

Федор прервал свой рассказ, и Тимофеич сейчас ни о чем не спрашивал его больше. Он знал, что Федор не станет говорить при Степане, и отложил это до другого раза.

Степан и Ванюшка пришли усталые и сразу же повалились на бревна, у ног Тимофеича и Федора.

А тем временем всё больше сгущалась тень от горы, всё мутнее становилось видимое глазу на Малом Беруне... Все сидели неподвижно; никому ни о чём не хотелось говорить, и только Ванюшка нарушил наконец это долгое молчание четырех человек, погруженных в нерадостные думы.

– Чего он там все ухтит? – спросил Ванюшка, показывая пальцем по направлению к горе.

– И то... ухтит... – ответил неопределенно Тимофеич. – Пойдем спать.

И, поднявшись, Тимофеич медленно побрел в избу.

За ним поднялись и остальные и принялись орудовать в сенях, наваливая на ночь к наружной двери тяжелые бревна. Они это делали каждую ночь вот уже целый год. На Малом Беруне это было как установленный обряд отхода ко сну, почти всегда полному неотступных видений, смутного бормотания и тяжких вздохов. 

XIV. ИЗ ОГНЯ ДА В ПОЛЫМЯ

На другой день Тимофеич после полдника услал Степана и Ванюшку к губовине посмотреть, в порядке ли махало[34], оставленное у наволока, а оттуда пройти берегом к месту, где был наворочен выкидник. Ванюшка со Степаном, захватив колунок и рогатину, пошли с шутками и смехом.

Тимофеич вытащил на двор целую груду звериных шкурок и, устроившись на бревнах, стал разминать их, разглаживать и растягивать. Федор ещё долго возился в избе, потом вышел на улицу и, подсев к Тимофеичу, тоже принялся за шкурки, тиская их и расправляя в своих белых, припухших ладонях.

– Ну, что же, Федь, ты вчера не досказал мне, как ты там в бега ударился и что там у тебя вышло с Еленой твоей?

– С Еленой-то у меня вышло беды вдоволь.

– Ну, а как?

– А так, что с румынцами теми, о коих я вчера тебе сказывал, стакнулись мы бежать вместе, и вместе же с той поры стали мы во все щели поглядывать да запоры там разные и рогатки нюхать. И так ходили мы всё и нюхали без малого год. Румынцы, те тоже туда попали, как мышата в мышеловку, и тоже рвались – не скажу, в какие края, ну, да уж наверно к своему теплу и к своему дыму.

– Румынцы, это они не из Египта?

– Не скажу тебе, Тимофеич, не разобрался, – может, и из Египта. Да мне всё едино: в одном мешке, в одной беде, такие же бедоноши, как и я. Форт наш на высочущей горе стоял, а город – Джемстоун называется – пониже, и там пристань с кораблями; которые корабли от индейцев или из Америки идут, так Джемстоуна этого не минуют. А городишко – дрянь, так – канава, а по обочинам домишки вытянуты; Мезень наша перед ним столица. Ну, и вышло нам, что с румынцами этими нарядили нас к корабельной пристани на целую неделю мешки казенные с корабля одного сгружать да тут же в цейхгауз складывать; а в мешках этих были сухари, твердющие такие, да изюм. Толком мы не могли распознать, откуда корабль этот пришел и куда ему дальше путь, а только как пошли мы за последними тремя мешками, так, вместо того чтобы сгрузить их в цейхгауз, затащили их в самый темный угол да за этими мешками в темной мурье и залегли. Лежим, дрожим, зуб на зуб не попадает. Лежим день, лежим ночь, а на другой стали скивидоры[35] в мурью товары разные сбрасывать да бочки вкатывать. Помню, и пахло-то там так чудно, медовым таким всё там пахло. А мы за мешками лежим и, попривыкши немного, сухари стали грызть да изюмом закусывать. И как завалили они нас теми товарами, тюками да бочками, так даже поспать решились. Ну, заснули. Вдруг будит меня кто-то; я вскочил, думаю – пропала голова моя. А это румынцы меня будят:

«Ты, – говорят, – очень фырчишь во сне; этак, – говорят, – ты нас всех погубить можешь».

Я так и не заснул больше, пока погрузка не кончилась. Лежу, слушаю, как вода плещет и крысы под ногами у меня мечутся. Потом слышу – якоря закатывают, концы отдают[36], отваливают. Я румынцев моих бужу.

«Отваливаем, – говорю, – братцы!»

А те рады, что из неволи хоть в ад на первых порах выберутся. Так это мы и пошли, не знали, не ведали куды. Пить нам очень хотелось: недогадливы были водички хоть скляницу запасти. Но ничего, терпели пока что. Один из румынцев хотел было ножиком бочку одну посверлить – что там, да мы его удержали, как бы беды тут с этим не нажить да себя не выдать. Ну, и терпим. Румынцы меня всё к себе в гости звали, на ихнюю родину.

«Там-то, – говорят, – мы тебе дадим попить; ты, – говорят, – у нас винца попьешь ренского[37]; у нас, – говорят, – винцо своё, не привозное, сладкое да душистое, вино-самотек, только заберись в виноградник да под гроздь фляжку и подставляй...»

Тимофеич бросил свои шкурки и в недоумении глядел на Федора.

– Какие такие румынцы, не возьму я в толк?.. Самотек у них, говоришь... Не путаешь ты, Федя?

– Румынцы – они румынцы и есть.

– Может, грузинцы?..

– Нет, грузинцы – те другие, а эти – румынцы.

Тимофеич задумчиво покачал головой и снова принялся за свои шкурки.

– Так вот, лежим мы – то спим, то потягиваемся, шепчемся всё и вспоминаем, кто винцо, а кто иное что, и слышим – вода очень уж в море плещет и несет нас куда-то таково страшно сильно, что все эти товары в подклети ходуном ходят. Буря настоящая... А только мурью тут стали отпирать и бочки наверх таскать и в море сбрасывать. Ну, думаем, сгружают: течь, значит. И сами наверх полезли. А в суматохе-то никто нас и не приметил. Держимся мы все трое вместе, друг за дружку, а там у них по кораблю крик, вой, дети плачут, содом такой, что не приведи господи больше увидеть... Дождь тут так и хлещет, молния небо режет... И вдруг всё это сразу покатилось кувырком, и нас с румынцами расшвыряло во все стороны: корабль так с разгону о дно и ударился. Вот так, думаю, и побегство: из одной беды еле выбился – в другой по уши увяз; из огня, можно сказать, да в полымя попал. А тут, слышим, говорят, что в камере у них воды полно. Разыскал я своих румынцев: «Что, – говорю, – други, будет теперь?» А они пальцем тычут:

«Гляди! – говорят. – Берег видишь?»

И впрямь, берег видно саженях в ста, да ветер идет на нас с берега, от луды нас, того гляди, отдерет да назад в море угонит с течью и водою в камере.

Стали тут матросы мачты рубить да борта, плот вязать да сколачивать, а кругом такое творится, что некоторые прямо рехнулись. И то: спустили шлюпки, а их сразу – о камни да в щепы. Плот спустили, стали на него сажать ребят да баб, совсем обезумели которые, да не помог им и плот: буруны завертели его волчком, и перевернулся он со всеми людьми, только пузыри забулькали. Румынцы мои совсем приуныли, да и я пал духом, даром что в море купался не раз. А капитан, здоровенный такой англичанин, стал кричать, охотников вызывать, кто бы двойные чалы[38] отвел к берегу и зацепил бы их за камни: они из воды у самого берега там торчат. Я было хотел вызваться, да меня румынцы мои удержали:

«Ты, – говорят, – и себя выдашь и нас погубишь. Стой, – говорят, – тут вот, в сторонке».

Ну, тут, значит, другой выискался, матрос; скинул он с себя одежу, чалы у него колесом наворочены, где идет, где плывет и всё колесо своё разворачивает. Уж и подергало его, беднягу, вертело, било, швыряло, – думали, пропал человек, а он вот сидит уже на камнях и чалы вокруг них заматывает.

И стали по тем чалам люди на берег перебираться; каждый за чалы держится да о себе только думает, а нас никто и не замечает. Много тут, скажу я тебе, народу в воду сошло, да немного на берег вышло: кого с камней волною содрало, кто с перепугу чалку потерял... Порешили мы с румынцами идти не друг за дружкой, а вперемежку с другими. Я-то к морю привычный, пошел первым, к камням в благополучии вышел и на берег выбрался, а румынцев моих я больше так и не видел. Они из сухопутных были, ну, значит, не выдержали. Так и не привелось мне попить у них того вина-самотека...

– Так-таки не пришлось? – разочарованно спросил Тимофеич.

– Так и не пришлось... Я же говорю тебе, что больше румынцев тех я не видел. Они и сами-то вместо ренского своего вина морского рассолу наглотались да с тем и на тот свет пошлч. Ну, а я на берег вылез, а на берегу кутерьма, не в себе прямо люди. Арапия тут со всего берега сбежалась, на горке стоит и на нас смотрит, и арапов там тех видимо-невидимо. Пока это переправа шла, налетел ветер, да уже с моря, корабль надвое переломил да к берегу стал разную снасть корабельную и добро там всякое с корабля нагонять. Мы было стали собирать кто парус, кто еду какую, а эти чернопузые арапы, или кафры, как они там называются, налетели как коршуны, стали нас бить и всё это у нас отнимать. Ко мне подбежал такой детина, в плечах косая сажень, пуговицы с кафтана у меня содрал да ещё по шее раза дал, так небо мне с овчинку показалось. Но оно, положим, и лучше, что пуговицы казенные он с меня содрал: всё-таки через день, через два могли они, англичане те, спаслись которые, заприметить, какой это к ним королевский пушкарь вдруг с неба свалился. Я это смекнул, только когда очнулся после того, как арап тот мне по шее наклал. Отошел я тогда в сторонку, позументики последние с себя потихоньку сорвал, за бугорок забросил да ещё кафтан свой наизнанку вывернул...

В это время серенькая каменка, видно обитавшая где-то по соседству, села на бревнышко, рядом с Федором, и стала быстро двигать хвостиком вверх и вниз.

– Стрекогузочка... – улыбнулся Федор. – Цвить-цвить-цвить... – и начал подманивать пташку рукой.

Но та повертелась, повертелась, помахала хвостиком, сорвалась с места и ринулась вниз, к ручью.

– Вишь ты: тварь неразумная, а в неволю не хочет... – заметил Тимофеич.

– Да кто её хочет, Тимофеич?.. Кто себе враг?..