Беруны — страница 22 из 37

тяжела, и её нужно было тащить волоком сначала вниз к ручью, потом вверх по скату ложбинки, где среди зеленого мха чернела не дорытая вчера могила. Степан и Ванюшка и давно привыкший к упряжке медведь потащили вперед лодку с неподвижно лежавшим в ней седобородым Федором, а Тимофеич шел сзади, подталкивая её с кормы захваченной с собою рогатиной. Старый кормщик, он направлял ход и этого судна, ведя его меж камней и попадавшихся по дороге водороин.

Придя на место, они все трое принялись рубить и копать только сверху оттаивающую здесь землю, пустив в ход топор, рогатину и якорную лапу. Медведь подошел к лодке, постоял понурясь и принялся ходить вокруг неё, вытянув шею и пригнув голову до самой земли. Он ходил так непрерывно, словно служил какую-то свою медвежью панихиду, и остановился только тогда, когда Тимофеич стал обвязывать лодку оленьими шкурами, взглянув в последний раз на Федора. Тот лежал неподвижно, вытянув ноги, в одной из которых и сейчас ещё продолжала скучать английская пуля.

Бугорок, выросший в этот день на мшистом скате ложбинки, был выложен по краям мелкими камнями, и крест из зеленого мха лег поверх во всю длину бугорка. А через неделю сюда был принесен другой крест, слаженный из какого-то дерева – одного из тех, которому не знал названия никто здесь на острове. Может быть, Федор понюхал бы это дерево, поскреб его ногтем, погрыз бы кусочек зубами?.. Оно бы напомнило ему растения Южной Америки, где он нанялся на корабль «Цветущая роза», шедший в Архангельск из Рио-де-Жанейро. Но Федору было теперь не до деревьев, не до Америк, не до Святой Елены и Доброй Надежды. Да и самого Федора не существовало больше. Он уже сливался с землею, с воздухом, с клокотавшими вокруг могучими силами природы.

Спустя много лет, когда развалилась поставленная Баланиным на Малом Беруне промысловая изба и ошкуи растаскали во все стороны её прокопченные обломки, черный крест ещё высился над бугорком, на одном из скатов всё той же ложбинки. Мезенские промышленники, побывавшие на острове спустя сорок четыре года, видели этот крест и даже разобрали на нем надпись:

ФЕДОР ИАКИНФОВ ВЕРИГИН.
Лето 1747

Тимофеич знал отца Федора, Иакинфа, и, выдалбливая на кресте его имя, вспомнил и его смерть, когда у Рыбачьего становища прибило его шнеку, опрокинутую вверх дном и с оторванным кормилом. 

XXII. В ОБХОД ПО МАЛОМУ БЕРУНУ

Прошло два года. Все так же за нескончаемыми зимами приходили северные весны, а за коротким и холодным летом шла осень, ничем не отличавшаяся от зимы с её неистовыми метелями и неимоверной стужей. Всё было по-прежнему в избе на острове – и без Федора, как и при Федоре; только просторнее стало на печи да поприбавилось одиночества и грусти. Тимофеич был всё тот же: всё так же вперял он с морского берега в пустое колышущееся пространство немигающее око и так же, как раньше, хрипел и при случае жевал губами. Да и в Степане незаметно было перемен, разве что голосом он как-то приглушился да балагурства стало в нём меньше. Но зато Тимофеичевы зарубки, которыми были испещрены все стены в избе, больше всего сказались на Ванюшке. Мальчиком спрыгнул он шесть лет тому назад на унылый этот берег с уходившей под ногами льдины, и восемнадцатилетним парнем, рослым, хотя и не совсем складным, сиживал он теперь на камнях, где рядом на холме трепыхалась вновь привязанная к жерди медвежья шкура. Ванюха подолгу смотрел вдаль затуманенными глазами, потом сразу срывался с места и быстрее молодого коня носился по берегу, единым махом пробегая расстояние от наволока до того места, куда морем в давнее ещё, по-видимому, время нанесло целые горы выкидника. Подбородок и щеки поросли у Ванюшки какими-то золотистыми кустиками, а длинные светлые его волосы вставали дыбом, когда он носился по острову, без труда преодолевая валуны и водороины, через которые прядал на всем скаку. Эта суровая его резвость печалила Тимофеича, но она подчас прибавляла прежней веселости всё чаще помалкивавшему теперь Степану.

– Ишь, твой-то... что лошак дикий, право слово, – кивал он на Ванюшку, мелькавшего на высоком утесе. – Что ты с ним поделаешь?.. Ничего ты с ним не поделаешь!

Тимофеич высматривал в отдалении кудлатую голову Ванюшки, а Степан продолжал о том же:

– Они с Савкой – пара, право слово... Тот тоже в сенях просто мечется; того гляди – убежит.

В то лето, туманное, но раннее и теплое, они обошли по берегу остров и даже побывали за горой, застилавшей напротив избы небо. Берег – он тянулся по всему почти острову однообразный и неприступный. Ледники твердыми реками сползали кой-где в море, везде валуны и мелкое каменье и немолчный режущий птичий крик. Тимофеич искал чего-то на берегу, но не находил и, ворча, шел дальше. В одном месте они наткнулись на полянку, по которой были разбросаны золотые монетки цветущего курослепа; в другом – на рыбий зуб[41]. Может быть, ошкуи охотились раньше в этих местах на сонных моржей и здесь же их пожирали, оставляя после расточительных этих пиршеств одни только драгоценные несокрушимые моржовые клыки? Тимофеич принес их в избу целую охапку.

Всем троим, да и покойному Федору, когда он в силах был двигаться, давно хотелось побывать за горой и посмотреть, чего он там все ухтит, как не раз спрашивал до сих пор не привыкший к этому уханью Ванюшка. Гора за ложбинкой, за черным крестом Федоровой могилы, вздымалась крутым, остроконечным шлемом, ступенчатым, как оказывалось, когда к нему подходили ближе. О подъеме на гору нельзя было и думать: крутые каменные ступени были рассчитаны всеустрояющей природой на шаги великанов. Нигде пока не видно было овражка или какого-нибудь другого хода, через который мыслимо было бы взять гору какой-нибудь уловкой, а не бесполезным здесь нахрапом. Но Тимофеич решил пойти горе в обход, чтобы выйти к ней с противоположного края.

Пространство, занимаемое высотами Беруна, было значительно большим, чем это казалось при взгляде с моря на горбатый остров, тяжело выпятивший в поднебесье свои чудовищные рёбра. Пришлось долго карабкаться по утесам, жаться по диким тропкам, стелющимся у края обрывов, идти гуськом, придерживая за руки друг друга, чтобы очутиться наконец у широкого оврага, выходившего к морскому берегу, видимо, из самых этих горных недр. Путники свернули и пошли оврагом, по каменистому дну которого мчались, поминутно разбиваясь вдребезги и вновь соединяясь, ревучие водопады, и через огромные каменные ворота вошли в широкую котловину, потрясшую их необычайностью своею ещё у самого порога. Сразу могло им показаться, что они ступили на большую площадь мертвого города, который был словно столицей какого-то могучего, но давно погибшего царства. Мощные серые многогранные колонны вздымались целыми рощами по площадям и перекресткам этого обиталища вечных отгулов. Довольно было камушку скатиться вниз по ступеням одной из гигантских лестниц, как весть об этом бежала по всему как бы в незапамятные ещё времена обезлюдевшему городу и летела дальше, за пределы его, докатываясь до самой избы в ложбинке. И ропот водопадов, непрестанно волновавшихся на самом дне, находил себе отклик в суровых куполообразных чертогах, высившихся там и сям, над обрывами и по галереям, сбегавшим со всех сторон в котловину. Глухое уханье и легкий туман стояли здесь над серым камнем, над красною глиною и разбросанными по всем направлениям полотнищами белого снега.

За шесть лет до того Ванюшку нетрудно было бы убедить, что это и есть столица разбойничьего атамана. Но теперь это никому не пришло в голову, хотя ни у кого из них не было охоты идти дальше. Набрав полную малицу красной глины, они вернулись обратно и, поотдохнув немного, расположились на бревнах гончарить, мастеря из принесенной глины латки и плошки, всю несложную утварь, которой до тех пор им недоставало в убогом их прозябанье. Они сушили свои изделия на солнце и обжигали их на огне. И скоро немудрый набор глиняной посуды стоял у них на нарах рядом с деревянными чашками, медвежьими черепами и бутылкой, найденной когда-то на берегу среди выкидного леса и столь разочаровавшей тогда Тимофеича, обнаружившего в ней вместо рома какие-то узорчатые письмена, протлевшие до дыр. 

XXIII. ЧТО УВИДЕЛ САВКА С ВЕРШИНЫ СКАЛЫ

Ни в одно лето не копались они столько на берегу, среди выкидника, как в это лето 1749 года. Тимофеичу всё чаще приходила в голову безотрадная мысль, что корабль, который пристанет когда-нибудь к Малому Беруну, найдет здесь три могилы да грудку непогребенных костей в разрушенной избе. Это будут кости Степана или Ванюшки? Тимофеич не хотел быть последним, кто переживет остальных.

Ни о чем еще не думая, он стал как-то долбить челнок. Но что можно было предпринять в столь хрупком суденышке, на котором опасно было б отойти от берега на версту? Тимофеич в челноке этом и похоронил тогда Федора, а в следующее лето не стал уже возиться с новою лодкой: лето было холодное, губовина была снова забита ледяным заломом, и льдины жались к острову со всех сторон. Но потом, опять зимой, в нескончаемые ночи, лежа подолгу на печи и слушая дремучие беруновы шепоты, старик приходил к решению, что нет спасения ни в чем, как только в попытке самим вырваться из этого плена на каком ни на есть судне или хотя бы на плоту. В эти-то ночи Тимофеич стал задумываться и над уделом того, кто останется последним на острове сторожить могилы умерших и ждать одинокого конца. Да живы ли они сейчас в мертвой пустыне, оторванные от всего живого?

Но прошел месяц, и ещё один, и, как прежде, в феврале вернулось солнце. Красное светило снова показало в этот день огнезарный свой лик и стало потом вставать над островом каждые сутки, чтобы метать раскаленные стрелы в этот мрак, в этот сон, в эту смертную истому. Тимофеич вышел из избы, умылся снегом, как-то встряхнулся весь, стал, чего-то ухмыляясь в мохнистую свою бороду, снова напевать многая лета... Повыждав ещё два месяца, он пошел с Ванюшкой к выкиднику, не обращая внимания на беспутицу, на глубокий рыхлый снег под тонкой, не скипевшейся еще коркой.