Беруны — страница 23 из 37

– Вот, Ванюшка, корабль построим... штука! – И Тимофеич лукаво сощурил глаз. – Верфь, значит, спервоначалу... Многая лета...

И старик пошел по берегу с топором, отметая им снег с бревен потолще и делая на них крестообразные зарубки.

– Зажилися мы тут на Беруне, Ванюшка... а? Я говорю, зажилися, засиделися, значит. Пора нам и к Мезени. Кирилкой[42] нас там Соломонида попотчует... с ягодой и рыбой... Или челночками[43] с кашей... Хочешь на Мезень, милый?.. А?.. Мно-гая лета...

Когда солнце стало подолгу в золотой своей таратайке объезжать остров, превращая весь нападавший за зиму снег в пар и туман, Тимофеич и пошел в обход по Малому Беруну, по морскому берегу, в надежде наткнуться где-нибудь на новые залежи выкидного добра. Ему для его затеи нужны были гвозди, много гвоздей и железа. Но этого товару не было ни на берегу, ни на площади мертвого города за горой – обиталища водопадов и отгулов. Малый Берун был богат песцами, рыбьим зубом и даже янтарем. Большие куски янтаря можно было найти на берегу, если пройти дальше за моржовье кладбище, откуда Тимофеич притащил в избу охапку рыбьего зуба. Найдя на камнях кусок янтаря, отливающий червонным золотом, Тимофеич и его прихватывал с собой. Старик знал цену янтарю. Он даже помнил, что взамен янтаря царь Петр I не пожалел отдать какому-то чужестранному королю пятьдесят пять лучших своих солдат с полной амуницией. Да, но гвоздей не сыскать было на Малом Беруне, и ничего нельзя было здесь выменять на отливающий золотом янтарь.

Тимофеич не потерял ещё надежды наскрести какого ни на есть железца, и они усердно каждый день ходили к морскому берегу и копались здесь подолгу. Даже медведь и тот, на первый взгляд, казалось, не оставался здесь без работы, хотя он всё чаще стал пропадать по целым неделям и лишь накануне притащился обратно из очередной своей отлучки, весь отощавший и с обвислыми клочьями в каких-то страшных боях вырванной шерсти. Но известно, какое здесь могло быть у ошкуя дело: он лазал по бревнам, нюхал их и лизал, но на самом деле пользы от него здесь не было никакой. Он горазд был купаться в море, входя туда по-своему, задом, и окунаясь как-то по-бабьи. Он сворачивал камни и доставал пеструшек[44] из норок или ловил гагачей, наскоро пожирая птицу, чтобы Степан не увидел и, как всегда, не отнял лакомого блюда. Но как было научить медведя отыскать между бревнами хотя бы единый гвоздик?.. Пятигодовалый ошкуй и сам понял всю бесполезность свою в этом деле и виновато отошел подальше в сторонку. Потом зачем-то сорвался с места. Тяжелой иноходью ринулся он к губовине и взобрался там на ту самую скалу, под которой взял его живьем Степан, оторвав от кровоточащих сосцов медведицы, проткнутой рогатиной насквозь.

Медведь стоял на самой вершине скалы на всех четырех своих лапах, не обсохших ещё после неудачного купанья в разыгравшемся в этот день море. Он стоял на каменном утесе совсем неподвижно, точно и сам был выточен из того же камня, и вытянул вперед свою длинную шею.

Далеко впереди, у самого небосклона, появилась какая-то заплатка. Она то совсем сливалась с воздухом и морем, то опять резкой нашлёпкой отчетливо вычерчивалась в воздушной пустыне. Небо сливалось там с водой, окружая весь остров кольцом, глухою стеною, в которой нигде нельзя было заметить ни лазейки, ни хода.

И вдруг в неодолимой этой стене обнаружилась крохотная дверь, недосягаемая, наглухо запертая и временами доверху захлестываемая гулливой волной.

Впрочем, это видел с высокой своей каланчи один только медведь. Остальные, согнувшись в три погибели, ползали за бревнами, среди тлена и праха, между мокрыми щепками и ветхим ржавьём. 

XXIV. ОСТРОВ, НЕ ПОКАЗАННЫЙ НА КАРТЕ

Выгорецкая лодья[45] шла с Грумана в Архангельск, набитая до отказа китовым усом и большими дубовыми бочками китового сала. В Архангельске бочки будут сгружены в магазины Петра Ивановича Шувалова, которому государыня отдала на откуп Россию – многие богатства и угодья, звериную ловлю и сокровища её недр. Выгорецкая лодья везла графу-барышнику великую прибыль, и выгорецкий приказчик Никодим, лодейный староста, высчитал, что откупщику перепадет до трех тысяч серебряных рублей да столько же табачникам[46] и высокому начальству из конторы сального торга. Соловецкие, те отбились, никониане, – им что? – а вот Выгу, как всегда, пришлось добрый кусок безропотно отдать живоглоту. Выгорецкие, они сидели в лесах и пустынях, молились истово и благолепно и от царских чиновников отделывались никак уж не бранью и криком, но чаще всего даниловскими рублями[47] из серебряной руды, которую сами же добывали в ближайшей тундре. А чиновникам только этого и надо: даниловские рубли пустынножители сами чеканили в своих скитах, и целковики эти были столь высокопробны и полновесны, что норвежцы за привозимые на Поморье товары требовали расплаты предпочтительно даниловскими рублями.

Выгорецкие рады были, что их не трогают, что их как бы не замечают, что их и вовсе не видно за голубыми озерами, за темными лесами, за высокой Олонецкой горой. Тихохонько, легохонько, шито-крыто отстраняли они от себя всякие напасти, по-прежнему не признавали попов и не молились за царей и цариц. Впрочем, о первом Петре, хоть он был и табачник, а может быть, ещё и того поболе, выгорецкие сохранили нехудую память. Когда царь Петр был в тех местах и ему шепнули, что тут недалечко живут раскольники, «Пускай живут», – сказал он и проехал смирно, не сделав им никакого зла. Никодим знал всё это, знал, кто чего стоит, но был строптив, и ему жалко было общинного добра, которое должно теперь, после всех горестей и трудностей хождения на Груман, уплыть черт знает куда, в бездонные сундуки приспешников графа. Никодим был хоть и не стар, но подчас ворчлив и продолжал ворчать об издержках и убытках даже тогда, когда лодья вошла в полосу волнения и тумана.

Лодейные трудники[48] не спали уже двое суток, не зная, куда несет лодью надувший паруса ветер и куда он её вынесет. Туман совсем залил её молочным паром и словно непроницаемыми холстинами застил лодейникам очи так, что ничего нельзя было разглядеть на два шага вокруг. Никодим видел только одно – что их несет на северо-восток; большой медный компас, который он то и дело вынимал из резного костяного ларца, так и показывал: север к востоку.

Выгорецкий приказчик и сам не спал две ночи. Он как напялил на себя в понедельник кожан, так и не снимал его и в среду, когда юго-западный ветер сразу стал ещё крепче и начал рвать в мелкие клочья плотные холстины густого тумана. Вверху, над мачтами, мчались космы изодранных облаков, и небо стало звездиться там вверху, указуя путь блуждающим в морях мореходам и торопящимся к гавани кораблям. Никодим снова достал из ларца компас и полез в карман кафтана, где хранил ветхий, рисованный киноварью, зеленою ярью и многим чем другим чертеж.

Это был лоскут на диво – яркий, несмотря на всю свою затрепанность, как цветущий сад. Одна из выгорецких искусниц, набившая руку на рисунках рукописных книг, перечертила Никодиму на кусок полотна карту Белого и Студеного морей и, пока Никодимушко рассказывал ей о своих плаваниях, разукрасила ему чертежик цветами и травами, камнями-самоцветами и изображениями зверей и рыб. Здесь видно было, как у Грумана мечут киты высоко вверх водометы и как вздымается вода в море, теснимая тяжелым китовым ходом; на голубых хрустальных горах стояли здесь косматые ошкуи; корабли шли один за другим к Двинской губе, и архангелогородский собор сиял круглою позолоченною главою. Но ведь теперь Никодим был не в светелке выгорецкой грамотеи, а в бурном океане! Выгорецкий приказчик глядел на стрелку компаса и на расцвеченную эту карту и видел только, что лодью все больше отдирает от Кольских поселков и стойбищ и что если этак будет дальше, то пригонит их, что ли, к Новой Земле, а то, чего доброго, даже в Америку.

Но всё же этак было и дальше, как ни хотелось Никодиму поскорее обратно к даниловским рыбникам, к повенецким щам и к рассказам о летних походах и плаваниях.

– Никодимушко! – окликнет его кто-нибудь из выгорецких. – Подь сюда, свет! Порасскажи-ко, как ходил ты об этом годе и что там у царя Солтана деется...

А деется – там много чего деется. Да, но всё же куда это несет их? И что это за горбатое облако слева, никак не очерченное на лексинской карте – ни китом, ни ошкуем, ни цветочком или единой травинкой? Никодим от удивления даже стянул с себя кожан и остался в одном черном кафтане, длинном, до пят, и застегнутом на серебряные пуговки от ворота и до самого полу. 

XXV. ПАРУС!..

Медведь, точно пригвожденный к скале, оставался на ней всё время, пока Тимофеич со своими подручными рылись в мусоре среди бревен, раскиданных по всему берегу в этом месте. И первый спохватился Тимофеич, которому было как-то не по себе без привычной возни ошкуя по соседству.

– Куда ж это Савка запропал? Не сбежал бы сызнова...

– Сейчас не убежит, – откликнулся из какого-то логова в бревнах Степан. – А убежит, так всё одно воротится. Лучше нашего не найдет.

Тимофеич выпрямился и стал кликать ошкуя:

– Савка! Савушка! Цав-цав-цав!

Но Савушка не шёл, и Тимофеич стал высматривать его по сторонам, согнув ладонь козырьком над красными, обветренными глазами. Тимофеич глянул туда, сюда, но до скалы было далеко, и он не мог разглядеть ошкуя, застывшего там на самой вершине. Он не мог разглядеть ошкуя, но не мог как следует разглядеть и другого, потому что у него в глазах замелькали какие-то желтые огненные ножи, и он принялся без толку шарить за пазухой и жевать пересохшими губами. Старик хотел сказать что-то, но слова не сходили с его уст, и он, шатаясь, подошел к Ванюшке, внимательно рассматривавшему только что найденный большущий, но рыжий от проевшей его ржавчины гвоздь.