Медведь Савка,
Ляг на лавку,
Обними Митю...
Все собравшиеся, а больше всех придурковатый Митя, покатывались со смеху. Громкое гоготанье доносилось даже в покойчик приказчика, куда в последние дни зачастил Тимофеич. О чем они там шепчутся, Никодимка и этот старый колдун с Малого Беруна? Ну, да ему-то что, Семену Пафнутьичу? Его дело мельничье: засыпал – и конец. Пускай уж Никодимка сам разбирается, на то он и приказчик.
Аладай, аладай,
Чистай, чистай чиганай...
И Семен Пафнутьич полегоньку как бы отмылся от мачты, к которой прислонился было, и поплыл к приказчичьему покойчику, семеня ножками и всё так же держа на животе руки. Отойдя немного, он остановился, подождал чего-то и, скользнув в люк, заглянул в щелку.
Никодим сидел на лавке, держа в руках большую, переплетенную в коричневую кожу тетрадь. Тимофеич улыбчиво щурился, стараясь заглянуть ему в рот, а Никодим размеренно бубнил, читая записанную в тетради сказку, отрывая иногда глаза от искусно разрисованной страницы и строго поглядывая на Тимофеича:
– «И потом шел этот странник с человеком своим Гаранькой на Грузинскую землю, на город Тифлис, что под властью персидского шаха; а Тифлис-город стоит на горе каменной, да в Тифлисе же есть колодцы горячие, а над ними сделаны чудные палаты, а в тех палатах бани – парятся всякие люди; парятся не вениками, а трут терщики шелковыми кисеями. А промеж Тифлиса река, не замерзает ни зимой, ни летом, называется Кура. Да близ реки Куры есть гора каменная великая, а на ней просечены четыре окна большие; а жил-де тут людоед в той горе, и ел тот людоед по человеку всякий день. Да в той же Грузинской земле есть меж великих гор щели, а в тех щелях заключены звери – гохи и магохи[50]. А заключены те звери царем Александром Македонским. И про те щели сказывали: ходил-де грузин какой-то за зайцами с собакою, и заяц ушел в те щели, и за зайцем забежала собака. И те было звери – гохи и магохи – собаку ту из щели стали хватать, и собака завизжала и от них ушла, и звери те начали из щелей выдираться. И тот грузин подал весть другим грузинам, и, придя, они тех зверей побили великим каменьем».
Никодим остановился, послюнил пальцы, перевернул несколько страниц и стал снова бубнить, вперив глаза в тетрадь и поднимая их по временам на внимательно слушавшего Тимофеича.
– «И пошел потом с человеком своим Гаранькой в Египет. Да в том Египте есть река Нил, да в реке Ниле – водяной зверь, имя тому зверю крокодил. А голова у него – что у лягушки, а хвост – как сомовий. Резвится на сухом берегу, а как завидит человека, и он за человеком далече гонится и, настигши человека, пожирает его. А ловят там крокодилов великою мудростью и привозят в город к паше».
Никодим закрыл тетрадь и встал.
Стоявший за дверью Семен Пафнутьич покачал сокрушенно головой и отошел к люку.
По палубе уж не раскатывался зычный хохот работников под дьявольский «аладай» Степана. С запада припадал свежий ветер, и слышно было, как всплески ожившего прилива шлепались о борта лодьи.
Никодим и Тимофеич вышли на палубу. Здесь закатывали из воды якорь, и судно начинало круто поворачиваться, зачерпывая больше ветру полными парусами. Лодья скользила всё быстрее, выходя в открытое море, на большую воду, и легко отдираясь от берега, тянувшегося в отдалении, как тонкая бечева.
Тимофеич разыскал Ванюшку и Степана, которые успели загнать медведя в мурью, в пустую бочку, служившую ему в дороге логовом. Старик уселся с ними рядом на мотище канатов, и все трое стали смотреть на знакомую суету и на уходящий берег, от которого, чуть наклонясь на правый борт, резво отбегала выгорецкая лодья.
При таком-то ветре до Поноя дойдешь скоро, а там рукой подать и до Мезени...
Идем на Мезень!
Сон это или явь?
Часть третьяПО ЦАРИЦЫНОМУ УКАЗУI. ИМПЕРАТРИЦА НЕ СПИТ
Подводы, груженные битой птицей, венгерским вином и царицыным гардеробом, растянулись по Царскосельской дороге на несколько верст.
Шел дождь, телеги увязали в топкой грязи, и мокрое вороньё с криком отлетало прочь от валявшейся по обочинам лошадиной падали.
Ругались извозчики, и отрывистый визг вырывался из большого рыдвана, набитого старухами, калмычатами, персидскими девками и прочей прислугой, которую велено было выслать с царицыным обозом в Царское Село.
Карета императрицы следовала шагом в полуверсте от хвоста обоза. Желтые занавески были спущены на оконцах золоченого возка, потому что царицу Елисавету не радовала унылая, мокрая окрестность, придавленная опустившимся небом. Колики в животе начались у императрицы за последним шлагбаумом, ещё у кузниц, и стали переходить в тошноту и головную боль. Придворный медик Бургав решил пустить царице кровь у Средних Рогаток. Здесь, против путевого дворца, весь поезд остановился, и персидские девки принялись таскать в опочивальню перины, тазы и всякую прочую рухлядь.
Извозчики стали табором вокруг дворца. Они распрягли лошадей и залезли под телеги. Корма им полагались казенные, и репу с хлебом они запивали квасом. Они икали, глядя на дым, который стал вырываться из печных труб над ветхою кровлей дворца. Они нюхали дым и дождь и заправляли в рот последние крошки.
Придворный медик Бургав пришел со своим мешком в царицыну опочивальню, когда больная уже погрузилась в штофные перины. Здесь, в тепле и покое, она сразу почувствовала себя лучше: тошнота прошла и утихать стала головная боль. Медик уложил обратно в мешок свои страшные орудия, но оставался у императрицы до вечера. За микстурами и клистирами он не заметил, как за окном перестал дождь и пасмурный день уже сменился сумерками.
Персидские девки, бесшумно ступая босыми ногами по красному сукну, стали зажигать в медных шандалах восковые свечи.
Пришла горничная и обкурила весь покой душистым сургучом, после чего медик собрал свои пожитки и отбыл в отведенный ему апартамент[51].
Комната стала наполняться женщинами, накрашенными так же, как нарумянена была сама императрица. Баба Материна уселась на пол у царицыных ног и, запустив руку под одеяло, принялась легонечко почесывать царице пятки, покоившиеся на нагретом шелковом полотне. Баба Материна делала это лучше всех; она чесала пятки ещё императрице Анне, и потому Елисавета возила Материну за собою повсюду, как и камергера[52] Сиверса, лучше которого никто не мог сварить императрице кофе.
Баба Материна была похожа на покойную императрицу Анну: не баба, а туча, не то что «кузына Маврутка» – Мавра Егоровна, жена Петра Ивановича Шувалова. Маврутка была очень близка Елисавете, им обеим было что вспомнить о временах их юности. С тех пор стареющая Елисавета сильно прибавилась в теле, а Маврутка была так же мелка и криворожа, и так же шел от неё неприятный запах, смешанный с запахом лаванды.
Царица лежала неподвижно. Под румянами её щеки казались не такими обвислыми, не таким обрюзглым выглядело напудренное лицо. Дорожная тряска, микстуры, клистиры, душистый сургуч, пальцы Материны – всё это навевало дремоту, и Елисавета заснула. Затаив дыхание сидели женщины, собравшиеся у её постели.
Но тихо было в одной лишь царицыной спальне. В остальных покоях шла подготовка к наступающей ночи. Чтобы приготовить Елисавете кофе, кофейную мельницу вертел камергер собственноручно. Девки-прислужницы шныряли по проходным и прихожим, по сеням и по лестницам. Дворцовый лакей шествовал с салфеткой и блюдом в соседний апартамент.
Дворец был трухлявый, хорошо обжитой. Пока тихо было в спальне и во дворце не началась настоящая жизнь, тараканы шуршали за бумажными обоями и под полом возились крысы. Но вот императрица встрепенулась и сбросила с себя одеяло. Кому могло показаться, что императрица спит?.. Ночью не до сна царице. Ведь мало ли что может случиться в темноте: и с престола низвергнут, как предшественника её, малолетнего Иоанна, и свободы лишат, и самую жизнь отнимут... Бывало это не раз с царями.
И Елисавета никогда не спит ночью. Ни в Царском Селе, ни в Петербурге, ни здесь, у Средних Рогаток.
Это хорошо знала чесальщица Материна. Чмокнув царицу в пятку, она укутала её поднятым с полу одеялом и, не теряя времени, снова принялась за своё дело.
II. БЕРУНЫ С МЕДВЕДЯМИ
Пальцами Материна не чесала, а лишь скользила легким щекотком, словно лебяжьими перышками веяла она под одеялом, и Елисавете казалось, будто в долгий знойный июльский день опустила она обнаженные ноги в прохладный источник и говорливые струйки ластятся у её ног и звенят, как хрустальные рюмки, тесно столпившиеся вокруг бутылки с токайским.
Чистый источник всех цветов красивей,
Всех приятней мне лугов...
Не так ли когда-то пели они на два голоса с Мавруткой?.. И ещё её любимец, Алексей Разумовский, с глазами, как вишни, вторил им на клавицимбалах[53]:
Ты и рощ всех, ах, и меня счастливей.
Гор, долин и кустов...
Елисавета щурила глаза, и лучи от горящих в шандалах свеч шли к ней со всех сторон, окружая её вызолоченным сиянием. Чесальщица ещё легче пошла подушками пальцев по царицыной коже, затвердевшей в танцах и хождениях на далекие богомолья. Баба Материна знала, когда легонечко нажать, когда пройтись словно персидским шелком, и в этом знании было всё её уменье.
– Что, матушка, намучил тебя злодей-медик?
– Нишкни, Маврутка, молчи.
Елисавете не хотелось ни говорить, ни слушать обычного Мавруткиного стрекотания, а только лежать после перенесенных болей с сощуренными глазами, мысленно отдаваясь мерному ладу любимой, давно не петой песни.