Беруны — страница 34 из 37

XX. УДИВИТЕЛЬНАЯ ВСТРЕЧА

Тимофеич, Ванюха, Степан стояли неподвижно, как огородные пугала, и во все глаза глядели на измятого Тимофеичем человечка, с рыжей головы которого свалился драный малахай. Тот, в свою очередь, стоял перед ними в вымазанном глиною длиннополом кафтане и с лицом, по которому прошелся грязный Тимофеичев сапог. Рыжий человечек дрожал всем своим щуплым тельцем; заслонив одной рукой глаза, он отмахивался другой и шептал:

– Уйди!.. Уйди!.. Наважденье!.. Уйди!..

– Сёмушко!.. Семен Пафнутьич!.. Ты ли, милый?..

И опомнившийся Тимофеич захватил выгорецкого трудника всего целиком в свои моряцкие объятия, а тот барахтался, вырывался и кричал:

– Уйди!.. Бес!.. Уйди!..

Но Тимофеич не выпускал Семена Пафнутьича и продолжал прижимать его рыжую голову к своему зеленому кафтану, радуясь и удивляясь такой неожиданной встрече. Степан и Ванюха хохотали, глядя на обутые в лапти ножонки выгорецкого трудника, которыми он выделывал самые удивительные штуки, точно стопы его поджаривали на раскаленной сковороде. Семен Пафнутьич выбился наконец из сил и перестал трепыхаться, но набрался духу и глянул в лицо Тимофеичу.

– Скажи, ты настоящий или это только сон такой мне снится?

– Да настоящий, Сёмушко, не поддельный. Кафтан только на мне зеленый, а рожа и кожа – всё то же.

– Врешь, – опасливо молвил Семен Пафнутьич.

– Ну вот тебе и на! Отроду не врал.

– Откуда вас сюда сбросило ко мне в канаву?.. Да на сонного?..

– Эх, милый, рассказывать теперь долго; жизнь свою спасаем.

– Понима-аю, – протянул Семен Пафнутьич и оглянулся вокруг.

Вокруг было пусто. Дорога, изрезанная глубокой колеей, взбегала на пригорок, весело скатывалась оттуда вниз, поворачивала вправо, заворачивала влево и терялась впереди. Позади уже не было видно ни колоколен, вытянувших тонкие шеи, ни слегка наклонившихся к колодцам скрипучих журавлей.

– Понимаю, – повторил Семен Пафнутьич. – Ну, а куда ж вы теперь?

– Куда?.. – Тимофеич посмотрел на Вантоху и Степана. – А куда путь этот?

– Путь этот по солнцу к городу Олонцу, – ответил Семен Пафнутьич, – а оттуда куда хочешь: хочешь – на Выг-реку, а хочешь – и за шведский рубеж, коль тебе невтерпеж. И там вашего брата, беглых, много.

– А ты-то, Сёмушко, куда путь держишь?

Но Семен Пафнутьич стал распутывать узел на своем кушаке, пропустив вопрос Тимофеича мимо ушей.

– Не живешь же ты тут, в канаве!..

– Иду восвояси, – ответил уклончиво Семен Пафнутьич. Но потом, сообразив что-то, вдруг добавил: – Иду к Выгу. Теку, утекаю, жизнь свою спасаю.

И Семен Пафнутьич стал перепоясывать на себе кафтан.

– Понима-аю, – протянул теперь в свой черед Тимофеич.

– Ну, ты, брат, я вижу, нашего поля ягода, – хлопнул Степан Семена Пафнутьича по плечу.

– Фрр... – отскочил от него Семен Пафнутьич, старавшийся ещё на лодье быть от Степана подальше.

– Чего ты? – спросил его хмуро Степан, но тот не ответил и полез зачем-то в канаву.

Он вылез оттуда, пообчистился, нахлобучил себе на голову свой свисавший лохмотьями малахай и поднял валявшуюся подле хворостинку. И, торжественно посмотрев на Тимофеича, на Степана и на Ванюху, произнес:

– Места эти несытны, необильны и весьма непокойны... Потечем?

– Течем, – кивнул головой Тимофеич.

Семен Пафнутьич черными от грязи пальцами дернул зачем-то на лице своем рыжую прядку и стал месить не совсем просохшую ещё обочину дороги. За ним гуськом стали чмокать сапогами остальные – с пригорка в ложбинку, из овражка на холмик, подальше от этих мест, не суливших, по замечанию Семена Пафнутьича, ни сытости, ни изобилия, ни покоя. 

XXI. РАССКАЗ СЕМЕНА ПАФНУТЬИЧА О ТОМ,ЧТО ПРОИЗОШЛО С НИМ В СТОЛИЦЕ

Дорога, по которой беглецы всё больше удалялись от столицы, была, к счастью, в этот день безлюдна, и ниоткуда не слышно было здесь ни тарахтения телеги, ни дребезжания плохо подвязанного под кузовом ведра. Беглецы шагали по дороге среди бела дня всё равно как ночью, и ни пеший, ни конный ни разу не обогнал их, и никто не попадался им навстречу. Ванюхе и Степану надоело волочиться за Тимофеичем, ступая по его вдавленному следу, и они ушли далеко вперед, останавливаясь временами, чтобы подождать своих не очень расторопных товарищей. А Тимофеич пошел рядом с Семеном Пафнутьичем но немного обсохшей дороге, расспрашивая его про Никодима и посвящая его, как и в прошлом году, в свои злобедственные дела. Семен Пафнутьич путался лапотками в своем долгополом кафтане и, помахивая хворостинкой, сочувственно поддакивал Тимофеичу. Выгорецкий трудник не чувствовал прошлогодней неприязни к старому беруну. Эти трое были так же гонимы царским начальством, как и он сам. И это их страдание и нежелание Тимофеича быть шутом на старости лет размягчали сердце обычно несговорчивого Семена Пафнутьича.

– Дела!.. – проговорил он и схватился руками за свой изодранный малахай, когда Тимофеич окончил свой рассказ. – Дела! Рассудка лишишься вместе с малахаем и с тем, что было в малахае.

Он снял с головы драный свой малахай и ткнул его Тимофеичу.

Тот повертел малахай в руках.

– Да, шапец небогатый... Не боярская, говорю я, шапка.

– Шапка?..– вскрикнул Семен Пафнутьич. – Не о шапке речь... У меня в этой шапке денег золотых да серебряных было зашито столько, что еле голову нёс я под этою шапкою. Все то вниз клонило, то назад запрокидывало, то набок сворачивало.

– Вишь ты! – удивился Тимофеич.

– Я бы тогда за эту шапку, может быть, трехсот рублей не захотел взять...

– Скажи на милость! – не переставал удивляться Тимофеич.

– Да я бы эту шапку не променял бы... не променял бы... хоть на что хочешь не променял бы!.. – кричал, всё больше входя в раж, Семен Пафнутьич.

– Была, значит, шапка с начинкой, – заметил грустно Тимофеич, возвращая Семену Пафнутьичу его именуемый шапкою облезлый и словно собаками растерзанный пыжиковый малахай.

– Да я бы... да я бы... – продолжал неистовствовать Семен Пафнутьич, но, почувствовав в своих руках возвращенный ему Тимофеичем малахай, помял его, поглядел на него укоризненно и опять нахлобучил на голову.

Малахай был теперь легок, и голова выгорецкого трудника не болела больше от отягчавших её рублевиков и червонных. Но зато ныла в Семене Пафнутьиче душа оттого, что он попал впросак и что плакали теперь общежительные денежки и что срам такой на всю Выгорецию. Не по Сеньке, значит, была эта шапка, не по Семену Пафнутьичу с такой начинкой малахай.

– Дурак ты, дурак! – стал корить он самого себя. – Языку-то у тебя на рубль, а ума на пятак. Говорил мне староста выгорецкий: «Смотри, – говорит, – Сёмка: ты горяч; коли что – не вмешивайся, держи язык за зубами, а то и вовсе прикинься немым». Да я-то наказ его поздно вспомнил. Они тут, в Петербурге, приказчика нашего заарестовали, ну, меня и послал староста наш торговый в столицу, чтобы, значит, поразведать, нельзя ли приказчика освободить и какие там ещё напасти к нам жалуют. И денег я зашил в шапку, чтобы взятку сунуть, подкупить кого надо. Денег со мною было немало – ведь начальство начальству рознь: бывает такая мелкота, что и рубликом удовольствуется, а иной изверг в триста рублей станет. Я, видишь, в столице впервой... Ну, что бы им Никодима вместо меня послать: он и сам приказчик и уж на что человек; да ему из Сумы отлучиться нельзя; там он лодью нашу снаряжает, на Новую Землю собирается. Ну, послали меня. Приехал я, стал на квартиру, сунулся туда-сюда, всё как-то без толку: тот уехал на Нижнюю Волгу струги хлебом грузить, другой схвачен вместе с приказчиком, третий – в бегах невесть где. Я туда-сюда, за шапку держусь, ветром, думаю, не сдунет – тяжелая, а мошенничек, может, какой и сопрет: их ноне, мошенничков этих, повсюду довольно. Ну, да авось, думаю, обойдется: неужели ж кто на такой малахай позарится? А сам всё же за малахай хватаюсь, то правой рукой, то левой: цела ли, думаю, на мне шапка, хоть и чую, что голову она мне начинкой своей сворачивает. И пока я там вчерашний день суюсь то туда, то сюда в такую непогоду, вижу вдруг – переполох, народ бежит, а куда – и сам не знает. Я кричу:

«Голубчики, куда это вас несет так скоро?»

А они мне:

«Ну, – говорят, – тебя к псам, разговаривать тут с тобой! Ноги-то у тебя не отсохли, можешь и сам бежать, там узнаешь».

Ну, я и побежал и, как прибежал, вижу – войско стоит под ружьем, знамена парчовые развернули – царицу, видишь, ждут, как она в золотой карете поедет.

Дай, думаю, и я за те же, думаю, денежки посмотрю, что за такая у нее золотая карета и какая корона царицыны волосы украшает. По крайней мере, думаю, будет что порассказать на Выгу. Втерся я в кучу и слышу: народ болтает и то и се, а я знай помалкиваю, только за малахай свой хватаюсь.

Случился тут босой мужичок в нашей кучке, совсем хмельной: хватил, должно быть, винца натощак, ну и сделался шумен. Да и другие воскресенья ради были навеселе. Распустили языки, мелют кто во что горазд, а я стою да на ус себе мотаю.

«При государе Петре Алексеевиче, – говорит мужичок, – на нашу братию, на рабочих людей, накладывалась по тюрьмам на двух человек одна цепь, а чтоб такие тяжелые цепи, какие ноне накладывают, носить одному человеку, этого раньше не бывало. Экая милостивая! (Это он про царицу.) Я бы, – говорит, – её за этакую милость камнем убил. Хорошо им, – говорит, – что войны нет; а как бы была война, то я бы навострил саблю на этих генералов...»

Тогда тут один в голубом кафтане говорит:

«Вот, – говорит, – любимчик царицын, Разумовский Алексей Григорьич... Приехал он в Питер совсем в убогом платье, а теперь в золоте ходит. А всего только и делает, что собак за зайцами гоняет. Недавно кто-то при Разумовском докладывал государыне, что придворную псовую охоту надо бы поубавить, потому что её очень много и денег она из государственной казны съедает гибель. И государыня на то совсем было согласилась. «Тогда, – сказала она, – надо той охоты убавить». Но Разумовский уже тут как тут: «Ежели изволите приказать той охоты убавить, то я прошу ваше величество, чтобы меня от императорского двора уволить». И государыня тогда сказала: «Зачем, – говорит, – убавлять, можно и ещё прибавить...»