Рассказывает он это, а другой в нашей кучке ему поддакивает.
«Потому-то, – говорит, – наша Россия и разорилась. Откуда они пришли, что владеют нашим государством? Царица всё ездит да гуляет. Она б, – говорит, – ездила в коллегии[68] да дела делала, а то ездит всё на охоту или в маскарады. Вон на Оперный дом семьдесят тысяч рублей издержано. Небось когда желала принять престол российский, так всех обольстила, как лисица, а ныне ни на кого смотреть не хочет. Народ оттого её и не любит, а сама она народа боится и всегда в трусости находится. Да и наследничек её, Петр Федорович, того же десятка. Недавно ехал он мимо солдатских казарм верхом на лошади, и во время обучения солдат была из ружья стрельба; и он той стрельбы испугался и запретил стрелять, когда он мимо проезжает».
Я в малахай свой вцепился обеими руками, слушаю все это. «Ну, – думаю, – и дела у нас в России!»
А мужичок тот босоногий так расшумелся:
«Я б, – говорит, – взял пушек пять и пальнул бы в неё. Хоть бы её и не было».
И как сказал он это, вдруг слышу: «Лови! Держи!» Рассказчики мои – кто куды; мужичок босоногий так даже на четвереньках скоренько уполз и в ямке какой-то пропал. Я тоже вслед за другими, шубу с кафтаном задрал, бегу, а навстречу мне верховой флажком машет. Я заметался, а малахай с меня наземь. Я – за малахаем, а тут один хвать меня за ворот.
«Вон он, – говорит. – Тебя-то мне и надо! Ты, – говорит, – государственный преступник, и на таких, как ты, мне выдана бумага».
Я малахай напялил, за малахай одною рукою держусь, а другою показываю, что, дескать, немой я и языка не имею, мычу себе так понемногу. А он тем временем затащил меня в какой-то двор, и выскочили тут ещё двое и с ними баба. И баба та кричит:
«Бейте его! – кричит. – Чего на него смотреть, я его давно знаю!»
Ну, тут один треснул меня по загривку, мне даже больно стало, так что малахай с меня опять свалился, а я забыл, что я вовсе нем, и говорю:
«Голубчики, что же вы так больно деретесь?»
А он мне:
«Это, – говорит, – тебе пока задаток. Ты, – говорит, – против царицы злоумышляешь. Снимай, – говорит, – сейчас сапоги. У вас, – говорит, – в сапогах всегда воровские письма».
Я снял сапоги, а он их и брось той бабе.
«Снеси, – говорит, – Маланья, в клеть, посмотри, нет ли у него в сапогах каких-нибудь воровских писем».
«Для чего, – говорю, – голубчики, в клеть? Я думаю, и на дворе посмотреть можно, не ночь ведь...»
А он на слова мои хоть бы что.
«Теперь, – говорит, – шубу снимай: у вас и под шубой бывают воровские письма».
Я и шубу свою овчинную снял; он и её бросил Маланье.
«Посмотри, – говорит, – заодно и шубу».
Я тут про малахай свой вспомнил, тянусь за малахаем; пропадай, думаю, сапоги и шуба, цел был бы малахай... А он, мучитель мой, заметь это: поднял с земли малахай, да так и обомлел с малахаем в тиранских руках своих. Взвесил это он в руке малахай.
«Эге, – говорит, – вон оно что!»
Хвать с пояса ножик, малахай в один миг изрезал. Оттуда – и рублевики и червончики...
«Это, – кричит, – поддельные деньги, и этого, – говорит, – так нельзя оставить!»
А в то время пришла Маланья из клети и говорит, что в шубе у меня и в сапогах будто бы полно воровских писем.
«Ну, – говорит он, – я не могу тебе сапог и шубы выдать, потому что это против тебя улики; однако малахай возьми».
Бросил он мне выпростанный малахай и поганые эти лапти с онучами, что на мне видишь.
«Ну, теперь, – говорит, – обувайся, и пойдем».
«Куда, – спрашиваю, – голубчик, идти-то?»
«Там, – говорит, – узнаешь. Ты сам, – спрашивает, – откуда?»
«Повенецких, – говорю, – земель».
«Не раскольник? – говорит. – Ну, да, – говорит, – меня не обманешь: я сразу вижу, что раскольник».
Повел он меня, а тут уже смеркается, и непогода такая! Ветер кафтанишко мой под ноги мне подбивает. Привел он меня к заставе, со стражей заставной шу-шу – пошептался – и за заставу меня вывел. «Куда, – думаю, – ведешь ты меня, мучитель, и за что на меня напасть такая?»
«Отпусти, – говорю, – меня, голубчик, с миром: что те во мне!..»
Он посмотрел на меня таково.
«Ну, – говорит, – ладно. Я, – говорит, – тебя прощаю. Только ты этими делами больше не занимайся и иди, не оглядывайся. А если вздумаешь в город воротиться, то тебя у любой рогатки схватят. И я не посмотрю, что ты Повенецких земель, а повелю тебя казнить смертью».
Дела!.. – мотнул в заключение головою Семен Пафнутьич и снова схватился за свой малахай.
XXII. ПОГОНЯ
Глухой шум, доносившийся со стороны города, заставил путников насторожиться. Тимофеич крикнул Степана и Ванюху, ушедших вперед, и когда те подбежали, уже ясно было, что это не одна и не две лошади отчетливо барабанят по обсохшей дороге. Беглецы, спасавшие свою жизнь, растерянно поглядывали друг на друга, не ведая, куда сунуться, за что ухватиться. Канавы, которою доселе была окопана дорога, не было больше. Ровный болотистый луг расстилался во все стороны, со всех концов охваченный небоскатом. Но впереди виден был мост, куда безо всякого уговора сразу бросились все четыре беглеца.
Белый, не посеревший ещё от дождей и времени мосток был на просмоленных стояках перекинут через ручей, мутный и говорливый, как и тот – на острове, на Малом Беруне. Ещё года не прошло, как спаслись они оттуда, и вот теперь снова ищут спасения от новой беды.
Под мостом была сырость и тень. Беглецы прижались здесь к какой-то полусгнившей загородке, которою зачем-то забран был обрыв на берегу. Сердце стучало в каждой из четырех грудей, как копыта приближавшейся погони.
Через минуту мост задрожал, словно под грохотом обвала. Потом конские копыта опять горохом рассыпались по дороге, замирая в отдалении. Ванюха высунул голову и разглядел белые банты на драгунских[69] шляпах и синие с красными воротниками плащи.
– По наши души, – молвил Семен Пафнутьич, бледный и сразу почувствовавший зяблость во всем теле под легким кафтаном и в ногах, обутых в измочаленные лапти.
– Ищут в тундре дыму, – буркнул Степан.
И они снова умолкли, прислушиваясь к шороху травы по бережкам, к воробьиной перебранке на мосту над их головами и к звонким переливам ручья внизу, у ног.
Но Семену Пафнутьичу суждены были в этот день великие потрясения. Он стоял, расставив широко ноги, прислонясь к загородке и зажав в руке хворостинку. И когда наклонился, чтобы заткнуть выбившуюся из лаптя онучу, то обмер, и начавший проходить озноб снова мурашами забегал у него под рубахой. Внизу, под ногами Семена Пафнутьича, между полученными им взамен сапог разбитыми лаптями торчала человеческая голова, огромная, кудлатая, уткнувшаяся лицом в землю, в щепки, в глину, в прах. Семен Пафнутьич почувствовал, что никогда больше не разогнуть ему спины и таким вот крючком придется ему отныне ходить по свету, если дано ему будет пережить эти дни, полные удивительных дел и сулящие ещё кто знает какие беды.
Но Семен Пафнутьич печалился о своей скрюченной в дугу спине понапрасну. Потому что не успел он ещё себе представить, на костыль или на палицу будет он обеими руками опираться, катясь по земле, как казавшаяся мертвой голова сама собой повернулась и глянула нагнувшемуся Семену Пафнутьичу прямо в лицо своими белесыми глазищами из-под нависших бровей. Семен Пафнутьич сразу разогнулся и в лапте, из которого совсем вылезла онуча, отбежал в сторону.
А голова тем временем зевнула и плюнула вверх, шлепнув плевком в мостовой настил.
Тимофеич уже стоял рядом с Семеном Пафнутьичем и недоуменно глядел на голову, которая продолжала зевать и шлепать плевками. Степан заглядывал в щели загородки, откуда, из отверстия внизу, торчала голова. Ванюха следил за летевшими вверх плевками, которые один за другим шлепались в мост. Голова была клеймена[70], хотя, должно быть, давно и не совсем удачно. Под слоем грязи на красной роже и под бурой щетиной Ванюха смог разобрать водянистые зеленоватые буквы: В – на лбу, О – на правой щеке и Р – на левой.
– «Вор», – прочитал Ванюха вслух.
А владелец клейменой головы протащил до половины свое туловище вместе с руками из отверстия в загородке и стал, лежа на спине, подбрасывать зерневые кости[71], ловя их на лету и пощелкивая ими в руках.
– Ну и жох!.. – вырвалось наконец у Тимофеича, пораженного столь мастерской игрой зерновщика, подбрасывавшего свои костяшки с искусством ярмарочного жонглера.
Но тот стукнул напоследок костяшкой в настил моста, поймал её и перекинулся на живот.
– Подходи! По алтыну на кон!
– Ну и жох!.. – даже присел от восхищения Тимофеич.
– Из мошенничков будете, ваше степенство? – справился Семен Пафнутьич, зло поглядывая на перепугавшего его до смерти клейменого оборванца.
– И вор и тать[72] на твою же стать,– ответил тот.
Семен Пафнутьич зашипел и присел на пенек у самой воды переобувать лапоть, из которого совсем выбилась непослушливая онуча.
– Хороша ли квартира? Зимой не дует? – спросил Степан.
– Хоромы неплохи, – ответил оборванец, – хоть какому герцогу под стать; только пыль да копоть, притом нечего лопать.
У Степана живот подвело. Он вспомнил, что за весь день не было у него во рту маковой росинки, но нашелся всё же ответить беспечальному стихоплету:
– Вам, ворам, просто: тяп да ляп – клетка, в угол сел – и печка.
– И то, – согласился клейменый. – Табачку не держишь?
Тут и у Тимофеича заныло сердце. Он полез искать трубку, но ни трубки, ни кисета не было с ним. Остались ли они в остроге или и эту мелочь выграбил Бухтей?
А у подмостного жильца были в руках уже карты. Тузы, валеты, короли веером рассыпались в его пальцах, распу