– За что?! – прохрипел. – Он наш! Невольник! Пес! Я… выше его!
– Конин, ступай сюда, – крикнула она. – Отец тебя зовет. Пойдешь за мной, а вы… останетесь. Следите за козами. Может, какая… будет доступнее, чем Конин, вы, козоебы!
Конин шагнул вперед. Не жаловался, молчал. Как обычно, битый и преследуемый, отгоняемый от кострищ, он бывал лишь в компании еще более презираемого Вигго. А тот пришел, выглянул из-за коня Гунны. Подошел ближе, неуверенно кружа вокруг юноши.
– Я ношу имя героя, – сказал ломающимся голосом. – А сам я – куриное говно. Спасибо, что защитил меня, Конин. Я… отблагодарю. Сам пока не знаешь, как…
Конин отогнал его нетерпеливым жестом. Протянул руки к луке седла Гунны.
Бац! – она ударила его нагайкой. Он отпрыгнул.
– Раб, пес! – крикнула она. – Кто тебе сказал, что ты получишь коня?! Побежишь! И станешь тихонько скулить, потому что говорить не умеешь. Слышал? За мной!
Развернула коня на месте, и тот присел на задних ногах, поднимая пыль из-под копыт. Помчалась галопом, не слишком быстрым – в самый раз.
Конин оправился. Презираемый, обычный раб. Что еще он мог сделать? Потому – побежал.
Аул замер в ожидании, когда уставший и грязный Конин прибежал следом за конем Гунны. Словно бы жизнь текла как всегда. Младшие родственники Ульдина чесали остатки старой шерсти, невольники латали поводья и седла, слуги выполняли повинности согласно с обычаем, что гласил: мужчине должно доить кобыл, женщинам – коров.
Но все взгляды раз за разом возвращались к белой будто снег юрте Сурбатаара – владыке аула, у которой стояли вооруженные слуги и четыре косматых коня. Ждали… Ветер шевелил ткань шатров, кисточки и ленты на жердях.
– Ступай, – Гунна подтолкнула Конина рукоятью нагайки по направлению к юрте. – Не заставляй Даркана Ульдина ждать себя и злиться.
Он взглянул на нее растерянно, как конь, запутавшийся в веревке. Открыл было рот, но не сумел ничего сказать, только сгорбился и пошел ко входу, закрытому войлоком с тамгой Ульдинов, которая представляла собой полумесяц, лежащий рогами вверх, с вертикальной чертой на нем. Все не спускали с него глаз, следили за каждым шагом. Невыносимая мука.
Стражники пропустили его без единого слова. Медленно, боком он переступал через порог; если на него наступишь, можно потерять голову. И не только…
Внутри было темно и дымно, потому что на камнях под круглым дымником горел огонь. Сурбатаар Даркан Ульдин сидел у очага, на горе подушек и шкур. В левой, женской половине юрты находились две старые жены, служанки и родственницы, сидевшие на корточках между лавками с водными мешками и кубками для кумыса, богато расшитыми макатами, костяными иглами и расписными сундуками. Женщин было больше, чем мужчин; по ту сторону юрты подстилки и шкуры казались пустыми и неиспользуемыми, а сидел на них всего один человек – высокий, с остроконечным черепом и длинной бородой, подстриженной треугольником и придающей его лицу выражение морды задумчивой крысы. Вокруг распространялся запах кожи, потому что сидел он на старой шкуре – подстилке, сшитой из таких рваных и старых кусочков кож, мехов и блестящих бляшек, что в Лендии такое могло послужить лишь чучелу в поле.
Ульдин сунул в рот длинную трубку для курения степной травы; увидев Конина, кивнул ему, сделал приглашающий жест. Указал на место напротив себя, у огня.
Юноша подходил выпрямившись и только перед отцом рода склонился, тяжело пал на колени и ударил в шкуры лбом.
– Конин, – медленно и спокойно сказал Ульдин, чуть улыбаясь, что придавало его сморщенному лицу добродушное выражение, так редко встречающееся среди хунгуров. – Ты у нас уже больше десяти лет. Вырос, окреп, становишься мужчиной…
Конин слушал его, словно ничего не понимая.
– Но ты все еще не говоришь. Ничто и никто не может заставить тебя подать голос, хотя у тебя есть язык, не приросший к нёбу, есть все члены и голова твоя в порядке. А глупая голова – самый большой недруг ног и всего прочего тела.
Конин открыл рот и бессильно покачал головой.
– Знаю, знаю, – ласково проговорил Ульдин. – Что-то сидит в тебе, не позволяя и звука произнести. Может, ты слишком много пережил, чтобы об этом рассказывать. Знаю, потому что мой аул был свидетелем вещей, о которых и камни молчат. Но я вызвал тебя, так как хотел бы… помочь. Рубрук, шаман, послушает голос в твоей душе, посоветуется с ней и скажет нам, что с тобой.
По его призыву встал худой, тертый жизнью мужчина. Его движения были резкими и быстрыми. Он припал к стоящему на коленях Конину, принялся обходить его слева и справа, нюхать будто пес. И вдруг вытянул из-под полы потрепанного кожуха и бросил в огонь горсть трав. Встало пламя, так, что женки от неожиданности подпрыгнули; пахучий дым ввинтился в нос, жар давил.
И тогда Рубрук вынул из-за спины бубен козлиной кожи с длинной рукоятью, через которую проходил прут с подвешенными к нему колокольцами. На выпуклой стенке виднелись рисунки сплетенных, пожирающих друг друга лиц.
Шаман ударил большой палицей. Необычной – то была голова: высушенная, с натянутой на щеках кожей, но маленькая, словно принадлежала ребенку. Рубрук вынул из ее рта деревянную палочку, а затем принялся бить людскими останками в кожу бубна, звякая колокольцами. Когда это случилось, изо рта головы вырвалось горловое низкое, хриплое пение.
Конин по-прежнему стоял на коленях. Шаман обходил его, бил в бубен, все сильнее и яростнее, прыгал, свистел, кричал, мелькал в клубах густеющего сладковатого дыма.
И наконец замер, приставив голову к груди Конина так, что она почти коснулась его сморщенным ухом. Потом шаман приложил голову к своей и прикрыл глаза, будто прислушиваясь.
И правда, сморщенные губы перестали петь. Шевельнулись, издав едва слышный звук: гудящий, чужой, раздражающий уши.
Рубрук замер. Перестал брякать колокольцами; после хаоса его музыки тишина ударила по всем точно гром. Шаман всматривался в Конина, будто в степного духа. И ринулся назад, цепляя за столики, вещи, переворачивал в тесноте юрты седла, стойки с луками, щиты. Пока не добрался – пятясь задом словно рак, – до Ульдина, и тогда наклонился к его уху. Никто не услышал, не догадался, что он произнес. Это было единственное слово. Сразу после этого Рубрук будто стрела понесся ко входу. Перевалился через резной порог, едва не наступив на тот, отбросил завесу и исчез, переполошив всех, только не Конина. Женщины и жены Ульдина кричали, вскакивали со своих мест, маша руками, словно пытаясь отогнать невидимое зло; неловко хватались за фигурки, изображавшие мужчин и женщин, подвешенные у стен.
Только Конин не двигался. А Ульдин на миг вскочил с места и махнул рукой в сторону жен и служанок.
– Прочь! – крикнул. – Прочь! Позовите Орхана! Пусть он придет!
Возле входа вскипело. Женщины убегали, ныряли в отверстие, протискиваясь и сбиваясь в кучку, испуганно переговариваясь. С другой стороны врывались вооруженные саблями и топорами стражники – в панцирях из кожаных чешуек, стеганых кафтанах, шапках с рогами и с переброшенными через спину колчанами.
Ульдин осадил их одним движением руки. Потом указал на Конина: стража сразу обступила его, смешавшись.
Отец аула медленно встал, кривясь, сошел по коврам и шкурам. Когда поднял руку, стражники схватились за оружие – свистнули выхваченные из ножен кривые сабли с округлыми гардами и выгнутыми рукоятями, обложенными костью.
Отец поднял руку и…
Медленно опустил ее, положив ладонь на голову Конина.
– Всякий из нас должен пройти Дорогу Жизни, – проговорил. – От Матери-Земли к Матери-Небу, по Древу, на котором тебе помогут лишь аджемы побежденных врагов: их головы укажут дорогу и опасности. Ты служил мне как невольник; Бокко, Феронц и другие сыновья карачей яро преследовали тебя. Нынче ты лишишься дурных мыслей, потому что это было испытание. Чтобы я смог униженно вознести тебя между прочими. Помогите ему встать!
Вдруг Конин оказался в хватке четырех мужчин, которые медленно, но решительно подняли его с кошмы, придерживая и не давая лишней свободы.
– Нынче судьба твоя переменится, Конин, – продолжал Ульдин. – Некогда мой брат Бутухар взбунтовался против кагана Горана Уст Дуума. И за этот проступок владыка степи приказал выбить всех мужчин в моем роду. Взрослых и мальцов, не только тех, кто не мог пройти под чекой повозки, но даже малых детей. А мне сказал: тебя, Сурбатаар, я делаю последним свидетелем моей мести. Живи и помни, а всякому скажи, чтоб тот использовал разум, прежде чем поднимет свою нечестивую руку на Господина Степи. Живи и смотри, вспоминай до конца своих дней. Теперь нет уже в ауле Ульдина мальчиков и мужчин, кроме сыновей невольников и нанятых мной стражников. Нет их смеха, они не соревнуются в конском беге, как молодые соколы в степи. Пойдет род в дочерей и исчезнет. Мои сыновья, – он посмотрел на левую часть юрты, пустые, старательно застеленные сиденья, – слишком коротким оказалось для них Древо Жизни. А я – что ж… я живу и… помню.
Когда он это произнес, из его глаз полились слезы, будто сверкающие частички мрачной души кочевника.
– Оттого нынче ты станешь моим товарищем. Отныне станут тебя знать как Ноокора Конина. Носи за мной щит и лук, следи за порядком в ауле, вставай за спиной в бою. А теперь – очистись. К огню!
В полутьме блеснули чуть искривленные ножи: один, второй, третий.
Опустились, пробивая, разрезая на две половины потрепанный плащ Конина, сильные руки срывали тот со спины парня; снимали косматую дырявую шапку, резали пояс из скрученной шерсти; дергали вонючие, прогнившие шаровары. Все это бросали в огонь, и притом глава рода бормотал формулу, древнюю как Бескрайняя Степь.
Тридцатиголовый огонь-матерь!
Сорокаголовая девица-матерь!
Варящая все сырое,
Разогревающая все замерзшее,
Приди к Конину, окружи, будь отцом.
Приди к Конину, прикрой, будь матерью.