– Трон-то вроде знакомый, – заметил Беда, устраиваясь поудобнее. – Слушай, Силыч, а почему ты из этого хмыря – ну, из Господина своего – беса не выгнал?
– Легко сказать, – вздохнул целитель, выдавливая краску на палитру. – У него бес-то совсем чужой.
– Чужой?
– Ну как бы тебе объяснить?.. В общем, Господин этот – одна только оболочка, видимость. А внутри у него все бесом занято, до последней возможности. И выгнать его оттуда никак не получится. Потому если выгнать, то что тогда от носителя останется? Ты извини, Бедюша, – вдруг перебил художник сам себя, – я тебя привязать должен. Ты уж не сердись, это для твоей же пользы.
Мухин лишь теперь заметил, что на ручках кресла висят прочные кожаные ремни. Силыч быстро и ловко зафиксировал ими руки и ноги модели.
– Ты не бойся, – успокоил он Беду. – Это я не тебя, это я его привязываю. Чтобы он, значит, всякой надежды лишился. А то некоторые сбежать пытаются, а это разве дело? Не хватало, чтоб из моей бани по деревне бесы разбегались. И так соседи косятся.
Силыч набросал карандашиком контуры мухинской физиономии и взялся за кисти.
– Начинать всегда с нечистика надо, – наставительно сказал он, – с оборотной то есть стороны. Нарисуешь шарж – бес разволнуется, обидится, начнет из себя выходить, то есть из клиента. Носитель просветлится маленько, тут его и фиксируешь. А иначе толку не будет. Это, знаешь, как раньше фотографии печатали, ты и не помнишь, наверно. Сперва проявитель, потом закрепитель. Перво-наперво, значит, беса твоего надо проявить.
– Что-то сложно у тебя все.
– Да не сложно, не сложно! Тут вообще не в художестве дело. Картинки – это так, отвлекающий маневр. Главное – во время сеанса начистую поговорить и потихоньку, слово за слово, отослать душу в дальнее путешествие. Желательно, конечно, в самое начало творческого пути.
– Как у Фрейда?
– Ну, почти. Оно похоже, это верно. Я, знаешь, в первый год даже кушетку сколотил, вон она там в предбаннике пылится, так и не выкинул. А потом решил: нет, кресло лучше. Тесно тут, сам видишь. Да и расхождение у нас с Зигмундом имеется, принципиального характера. У него ведь чистый допрос был, «полицай-верхёр». А у меня беседа русская, задушевная, можно сказать, транспортная. А в русской беседе важнее всего – что?
– Что?
– А чтобы субъект сам себя отрицанию подверг. Самокритика то есть. Оно ведь как обычно происходит? Похвастается клиент раз, похвастается два, щеки надует, напыжится, только к самому главному понту подойдет, как вдруг – бабах! – и лопнет. Приступ самокритики. Вот тут его и надо брать тепленького.
– Если дело только в этом, то я и без сеанса исцелюсь. Я ведь, Силыч, сильно себя не люблю в последнее время.
– Нет, Бедюша, в одиночку ни за что не исцелишься. Да ты Фрейда-то читал, голубь сизокрылый?
– Не-а, – признался Мухин. – Так, слышал звон.
– Вот и зря. Он, между прочим, правильную вещь сказал: психоанализировать самого себя нельзя. Медиум нужен.
– А, ну это понятно. То есть сам он и нужен, чтоб было кому платить. Дело ясное. А что, разве в самом Фрейде беса не было?
– Был, был. Еще какой! Жирный, здоровый, как венский шницель.
– И что же его не выгнали?
– Да кто ж его выгонит? Он для того и анализ свой придумал, чтобы никто на его беса не позарился. Хитрющий был старик.
Силыч отступил на шаг от холста и, прищурив глаз, оглядел подмалевок.
– Вроде ничего получается, – заключил он. – Вот мы с тобой уже и по душам маленько поговорили, а ты даже не заметил. Теперь вторую ступень отделить надо. Прогуляемся-ка мы по твоим воспоминаниям. Значит, слушай меня, друг, внимательно. Сейчас ты вспомнишь что-нибудь светлое, к искусству относящееся. Пока без критики, просто вспоминай – и все. А я тебе помогать буду по мере сил и словом, и кисточкой. Ну, с богом! Сосредоточились, начали!
Беда попробовал вызвать в памяти что-нибудь важное, но, как всегда, без творческого позыва у него ничего не получилось.
– С чего начать-то? – спросил он у аналитика.
– Ну, скажем, вспомни, как ты вообще к искусству приобщился.
– Ну… Я рисовать всегда любил. Учился на оформителя, хотя мне больше пейзажи нравились. С самого детства.
– Вот-вот, с детства и начни. Чем я не Зигмунд?
Беда закрыл глаза, прислушался к себе – и вспомнил.
Картина называлась «Вид в окрестностях Брюгге». На ее репродукцию девятилетний Боря наткнулся во «Всеобщей истории искусств», стоявшей на самой нижней полке книжного шкафа в старой квартире. Однажды осенью он заболел и не пошел в школу. Делать ничего не хотелось, по телевизору шла передача «Сельский час». Мухин перетащил тяжеленный том на диван и принялся листать бесконечные картинки. Черно-белые, плохо пропечатанные иллюстрации перемежались редкими цветными вклейками.
Когда открылся «Вид», весь окружающий мир вдруг разом перестал существовать. Точнее сказать, пропал не мир, а исчез, растворившись в полотне, он сам, Боря Мухин.
Он был уже не мальчик Боря, а художник в широкополой шляпе, который в сопровождении нагруженного кистями, красками и провизией слуги поднимался на небольшой плоский холм. Взойдя на самый верх, он установил мольберт и осмотрел раскрывшийся перед ним вид. Солнце отвесно спускалось на безбрежную, без единого бугорка равнину, тянувшуюся до самого горизонта. На ней, словно на карте, лежал город: несколько башен, колокольня, канал, остроконечные крыши – и все это служило как бы подставкой для залитого нежнейшим пурпурным закатом и украшенного парой пухлых сливочных облачков неба. Вдали, за городом, чуть виднелись крыши и пруды скрытых за деревьями ферм. Тонкие струйки голубоватого дыма расстилались по воздуху. Ветряные мельницы с тихим скрипом проворачивали свои лопасти, и во всем мире стояла тишина, та тишина семнадцатого века, которой теперь уже нет и никогда больше не будет. А на переднем плане, у заросшего травой вала крепости, паслись коровы – кряжистые, неспешные, совершенно никого не боящиеся.
И снова, как в детстве, его охватило желание написать пейзаж.
– Силыч, а дай порисовать!
– Ага, – обрадовался Силыч. – Значит, действует транспортный разговор!
– Почему транспортный?
– А разве ты в транс не вошел? Ну ничего, погоди, сейчас войдешь окончательно. Рисовать же тебе рано. Это еще не лечение, а так, закуска. Будем считать, что светлое ты уже вспомнил. Теперь, стало быть, наступает третий, самый важный этап. Соберись-ка с духом, Боренька. Сейчас по мукам пойдешь. Очиститься тебе надо. Так как ты, говоришь, актуальную дверцу-то открыл? Ну-ка припомни!
Беда зажмурился – и вдруг оказался в деревенском дощатом сортире во время летней студенческой практики. Он хотел сказать об этом Силычу, но не смог пошевелить губами. Гудящее изумрудное облако окутало его со всех сторон. Беда вытянул руку, и на ладонь ему села муха. Он поднес ее к лицу, заглянул в ее фасеточные глаза, и ему вдруг стало страшно – так страшно, как не бывало никогда в жизни.
Он увидел себя стоящим перед входом в ад современного искусства.
Глава 14
Господин министр
После утреннего кофе Тимоша доложил:
– Кондрат Евсеич, вас тут с вечера один тип домогается. Настырный – сил нет.
– С вечера, говоришь? – почесал затылок арт-директор.
Вчерашний день он провел бурно и помнил не все.
– Так точно. С семи часов.
– А что за тип-то?
– Не представился. Доложи, говорит, что пришел старый друг по секретному делу.
– Ишь ты!.. А с виду как?
– С виду вип, – со всей серьезностью ответил Тимоша. – Бородка, костюм дорогой, голосом модулирует. Но не вип, это точно: на такси приехал, с чемоданом. Хотел я его выставить, а потом думаю – пусть подождет. А ну как и правда старый друг? Он у охранника в будке ночевал, под присмотром.
– Так, значит, он из Москвы прилетел? Из аэропорта сюда?
– Кондрат Евсеич, разумеется, я побеседовал с таксистом. Пассажир нанял машину на Прямой улице. Это у нас такая ass of the world[1] в Прыжовске. Водитель не поверил собственным глазам и ушам: стоит в луже холеный барин и просит отвезти на Правительственную дачу.
– Забавно. Ну зови!
Кондрат запахнул полы роскошного халата с лисьими хвостами – это был последний подарок друга Андрюши – и уселся в кресло у камина, скрестив ноги на медвежьей шкуре.
Бывший Господин Силыча вошел в столовую с чемоданом в руке. Вошел не спеша, вальяжно, на губернаторскую роскошь даже не взглянул и сразу расплылся в приятной улыбке, завидев хозяина. Неласковый взгляд знаменитого культуртехнолога его, кажется, ничуть не смутил.
Кондрат подозрительно оглядел растрепанную бородку и заплывшие глазки незваного гостя и спросил, не здороваясь:
– Пили мы с тобой вчера, что ли?
Господин улыбнулся еще слаще и заговорил живо, гладко, с барскими интонациями:
– Нет, Кондрат Евсеич, к сожалению, не пили, хотя могли бы. Выпиваю я регулярно и очень это дело люблю, особенно за чужой счет, но вчера совсем не до того было…
Он сделал интригующую паузу и, переменив веселое выражение лица на скорбное, продолжил:
– А физиономия моя пусть вас не смущает. Не от пьянства опух, а от горьких слез. Пережил предательство близкого человека. Сказывается также голод и ночь, проведенная в спартанских условиях. Я ведь, знаете ли, привык к мягким матрасам и четырехразовому питанию. А вы уже поели?
И Господин выразительно покосился на стол с остатками завтрака аристократа.
Кондрат не ответил. Пока посетитель трещал, он морщился, как от зубной боли, пытаясь что-то припомнить. Гость, однако, истолковал хозяйскую гримасу превратно:
– Да вы не беспокойтесь, я на завтрак почти все ем, – заверил он. – Устриц тоже могу, если не найдется достойной альтернативы. Суши люблю. И сашими.
И снова посмотрел на стол. Кондрат молчал.
– Я вам больше скажу: по-моему, человек, который отказывается есть на завтрак морепродукты, – это раб предрассудков. Возьмем, к примеру, каких-нибудь островитян – ну, скажем, чтобы далеко не ходить, багамцев…