Бес в крови — страница 11 из 18

в рауте выгодный предлог заполучить дефицитный в эти годы десерт. Сам мэр появился у нее на несколько минут; эти несколько минут и восемь литров молока породили слух, что он накоротке с дочерью Маренов, школьной учительницей. В свое время брак между мадемуазель Марен и простым полицейским наделал много шуму.

В своей хитрости я дошел до того, что позволил Маренам услышать то, что они желали продемонстрировать другим. Марту удивила моя запоздалая вспышка страсти. Не в силах сдерживаться дальше и рискуя огорчить ее, я открыл ей причину приема у нижних жильцов. Мы вместе хохотали до слез.

Может быть, подыграй я госпоже Марен, она и проявила бы снисходительность, а так она не простила нам своего поражения и преисполнилась ненавистью. Но все никак не могла утолить ее, не располагая другими средствами и не смея прибегнуть к анонимным письмам.


Был май. Я стал реже бывать у Марты и оставался у нее, только если мог придумать какой-нибудь предлог. Это случалось два-три раза в неделю. Постоянный успех, с которым принималась моя ложь дома, изумлял меня. А дело было в том, что отец мне не верил. С какой-то непостижимой снисходительностью он на все закрывал глаза при условии, что мои братья и прислуга ни о чем не будут знать. Мне достаточно было сказать, что я ухожу в пять утра, как в тот первый раз. Только теперь моя мать больше не готовила для меня корзину с провизией.

Отец сносил все, а потом вдруг без всякой видимой причины начинал проявлять недовольство и упрекать меня в лени. Эти приступы раздражения накатывали на него и проходили быстро, как волны.

Ничто так не поглощает человека, как любовь. Любить — уже значит предаваться лени. Любовь смутно чувствует, что отвлечь от нее по-настоящему способна только работа. Вот и считается, что работа — соперница любви. А любовь не терпит соперников. Однако любовь — это благодатная лень, подобная неспешному дождичку, что оплодотворяет землю.

Если в юности мы глупы, то лишь потому, что в достаточной степени не предавались лени. Ущербность наших систем образования в том, что они апеллируют к посредственностям в силу их численности. Для ищущего ума лени не существует. Я никогда не познавал так много, как в эти долгие дни, которые для стороннего наблюдателя показались бы пустыми и в которые я следил за своим неопытным сердцем, как какой-нибудь выскочка следит за столом за своими манерами.

В те дни, когда я возвращался ночевать домой, то есть почти каждый день, мы до одиннадцати вечера гуляли с Мартой по берегу Марны. Или я отвязывал лодку отца, Марта садилась на весла, а я вытягивался на дне, упираясь головой ей в колени и мешая грести. Порой я получал уключиной по затылку, и это напоминало мне, что прогулка не продлится всю жизнь.

Влюбленный желает, чтобы его блаженство было разделено. Так, к примеру, если мы пишем письмо, даже не очень темпераментная любовница становится шаловливо-ласковой, целует нас в шею, изобретает тысячу других способов отвлечь нас. Меня сильнее всего тянуло ласкать Марту, когда какое-нибудь занятие отвлекало ее от меня, сильнее всего хотелось теребить ее волосы, портить прическу, когда она причесывалась. На середине реки я набрасывался на нее с поцелуями, не давая ей грести; лодку сносило течением, затягивало в плен водорослей, белых и желтых кувшинок. Марта усматривала в этом признаки бьющей через край страстности, тогда как на самом деле меня одолевала непобедимая мания мешать ей. Мы причаливали к берегу в том месте, где росла роща. Боязнь быть увиденными либо опрокинуть лодку делала для меня наши забавы еще притягательнее.

По этой же причине я покорно сносил враждебность хозяев, делавшую мое пребывание у Марты несносным.

Моя навязчивая идея так владеть Мартой, как не смог Жак, целовать ее, предварительно заставив поклясться, что никогда другие губы не касались этого места, была просто-напросто распутством. Отдавал ли я себе в том отчет? Всякая любовь переживает пору юности, зрелости, старости. Неужто я был на той последней стадии, когда уже не мог обойтись без некоторых изысков? Если мое влечение и имело опорой привычку, то расцвечивалось оно многообразными пустяками, небольшими отклонениями от привычки. Так наркоман сперва все увеличивает дозу, но поскольку она быстро может стать смертельной, начинает менять ритм и часы приема снадобья. Я так любил левый берег Марны, что часто заплывал в лодке и на другой, столь отличный от него, чтобы иметь возможность созерцать оттуда тот, любимый. Правый берег, с его огородниками и земледельцами, был более деловитым, мой же, левый, принадлежал праздным. Мы привязывали лодку к дереву, уходили в пшеничное поле и ложились там. Колосья вздрагивали от вечернего ветерка. В этом укромном месте мы в своем эгоизме не думали об уроне, который наносили пшенице, жертвуя ею ради наших любовных утех, точно так же, как жертвовали Жаком.

* * *

Аромат преходящести, разлитый вокруг нас, возбуждал меня. Вкусив более раскованных плотских радостей, напоминающих те, что испытываешь с первой встречной, к которой нет любви, я чувствовал, как притупляются во мне иные желания.

Я начал ценить целомудренный, ничем не нарушаемый сон, блаженство быть одному в постели со свежим бельем. Под разными предлогами избегал я оставаться у Марты на ночь. А она восхищалась силой моего характера. Кроме того, я опасался раздражения, которое испытываешь при звуках ангельского голоска только что пробудившейся женщины; ведь женщины, по натуре своей актрисы, каждое утро делают вид, что возвращаются из потустороннего мира.

Я упрекал себя за свой критический настрой, притворство, дни напролет мучаясь вопросом: люблю ли я Марту больше или меньше прежнего? В своей любви я все усложнял. Ложно истолковывал ее молчание, а порой и фразы, считая, что придаю им более глубокий смысл. Как знать, всегда ли я ошибался: некий, не поддающийся описанию укол подает нам сигнал о том, что мы попали в точку. Все неистовее становились как мое наслаждение, так и мои терзания. Лежа подле нее, я вдруг начинал испытывать желание оказаться одному в родительском доме, мне открывалась невыносимость совместной жизни. С другой стороны — представить себе свою жизнь без Марты я тоже не мог. Я начинал познавать наказание за прелюбодеяние.

Я злился на Марту за ее согласие обставить квартиру Жака по моему вкусу. Мне была ненавистна мебель, которую я выбирал не для своего удовольствия, а единственно для того, чтобы она не понравилась Жаку. Я безнадежно уставал от нее. Сожалел, что участвовал в ее выборе. Пусть выбранное Мартой сначала мне не понравилось, но как было бы замечательно привыкнуть к нему впоследствии из любви к его владелице. Увы, это право досталось Жаку, и я ревновал.

Когда я с горечью заявлял: «Надеюсь, когда мы будем вместе, мы отделаемся от этой мебели», Марта смотрела на меня широко открытыми наивными глазами. Она почитала все, что вылетало из моих уст. Думая, что я запамятовал, кому принадлежит выбор этой мебели, она не решалась мне об этом напомнить. А про себя жаловалась на мою плохую память.

* * *

В первых числах июня Марта получила письмо от Жака, целиком посвященное любви к ней. Он сообщал, что заболел, готовится к отправке в Буржский госпиталь. Я отнюдь не радовался тому, что ему плохо, но то, что он наконец обрел нужные слова, успокоило меня. На следующий день или через день он должен был быть проездом в Ж. и умолял Марту выйти к поезду. Марта дала мне прочесть письмо. Она ожидала приказа.

Любовь закабалила ее. При виде такой готовности покориться всему, что я ни скажу, было трудно приказывать или запрещать. Я промолчал, что, как мне казалось, означало мое согласие на ее встречу с мужем. Ну, мог ли я запретить ей взглянуть на него? Молчала и она. Считая, что между нами состоялось как бы молчаливое соглашение, на следующий день я к ней не пришел.

Через день утром рассыльный доставил адресованную мне записку с наказом вручить лично. Марта ждала меня на берегу Марны. Умоляла прийти, если во мне осталась хоть капля любви к ней.

Я бросился к скамье возле реки, где она поджидала меня. То, как она поздоровалась, настолько не вязалось с тоном записки, что я похолодел. Я решил, что она переменилась ко мне.

Оказалось, Марта восприняла мое позавчерашнее молчание как враждебное. У нее и в мыслях не было никакого молчаливого соглашения. При виде меня в полном здравии на смену томительной тоске, в которой она провела много часов, у нее пришло раздражение: в ее понимании только смерть могла помешать мне быть у нее вчера. Я не мог скрыть изумления. Объяснил причину своей сдержанности, рассказал о том уважении, с которым отношусь к ее обязанностям по отношению к больному Жаку. Она поверила мне, но лишь наполовину. Я рассердился. И чуть было не сказал: «В первый раз я говорю правду…» Мы поплакали.

Однако эти запутанные игры становятся нескончаемыми, изматывающими, если один из двоих не наведет наконец порядок. В целом отношение Марты к Жаку похвальным не назовешь. Но я успокоил ее, убаюкал. «Молчание нам с тобой не удается», — сказал я. Мы пообещали друг другу ничего больше не утаивать, при этом мне было слегка жаль ее, верящую, что это возможно.

Будучи проездом в Ж., Жак высматривал Марту, а когда поезд тронулся и покатился мимо ее дома, все вглядывался в окна с открытыми ставнями. В новом письме он молил ее успокоить его. Просил приехать в Бурж. «Ты должна ехать», — сказал я, стараясь, чтобы эта простая фраза не отдавала упреком.

— Я поеду, но с тобой.

Это было слишком. Но ее слова и самые безрассудные поступки несли в себе столько любви, что я быстро сменил гнев на милость. Я вспылил. И успокоился. Стал ласково уговаривать ее, растрогавшись ее наивности. Я говорил с ней как с дитятею, требующим луну с неба.

Я объяснил ей, насколько безнравственно было поступить так. Оттого, что я не набросился на нее в гневе, как уязвленный любовник, мои слова возымели больше действия. Она впервые услышала от меня слова о том, что «нравственно», а что нет. И слова эти пришлись впору: будучи не испорченной, она, как и я, наверняка испытывала приступы сомнения по поводу нравственной стороны наших отношений. Несмотря на свой бунт против хваленых буржуазных предрассудков, она, в большой степени зараженная буржуазной моралью, могла бы посчитать меня безнравственным, не произнеси я этого слова. И, напротив, то, что я заговорил об этом, доказывало, что до сих пор я не считал наши отношения достойными порицания.