в рауте выгодный предлог заполучить дефицитный в эти годы десерт. Сам мэр появился у нее на несколько минут; эти несколько минут и восемь литров молока породили слух, что он накоротке с дочерью Маренов, школьной учительницей. В свое время брак между мадемуазель Марен и простым полицейским наделал много шуму.
В своей хитрости я дошел до того, что позволил Маренам услышать то, что они желали продемонстрировать другим. Марту удивила моя запоздалая вспышка страсти. Не в силах сдерживаться дальше и рискуя огорчить ее, я открыл ей причину приема у нижних жильцов. Мы вместе хохотали до слез.
Может быть, подыграй я госпоже Марен, она и проявила бы снисходительность, а так она не простила нам своего поражения и преисполнилась ненавистью. Но все никак не могла утолить ее, не располагая другими средствами и не смея прибегнуть к анонимным письмам.
Был май. Я стал реже бывать у Марты и оставался у нее, только если мог придумать какой-нибудь предлог. Это случалось два-три раза в неделю. Постоянный успех, с которым принималась моя ложь дома, изумлял меня. А дело было в том, что отец мне не верил. С какой-то непостижимой снисходительностью он на все закрывал глаза при условии, что мои братья и прислуга ни о чем не будут знать. Мне достаточно было сказать, что я ухожу в пять утра, как в тот первый раз. Только теперь моя мать больше не готовила для меня корзину с провизией.
Отец сносил все, а потом вдруг без всякой видимой причины начинал проявлять недовольство и упрекать меня в лени. Эти приступы раздражения накатывали на него и проходили быстро, как волны.
Ничто так не поглощает человека, как любовь. Любить — уже значит предаваться лени. Любовь смутно чувствует, что отвлечь от нее по-настоящему способна только работа. Вот и считается, что работа — соперница любви. А любовь не терпит соперников. Однако любовь — это благодатная лень, подобная неспешному дождичку, что оплодотворяет землю.
Если в юности мы глупы, то лишь потому, что в достаточной степени не предавались лени. Ущербность наших систем образования в том, что они апеллируют к посредственностям в силу их численности. Для ищущего ума лени не существует. Я никогда не познавал так много, как в эти долгие дни, которые для стороннего наблюдателя показались бы пустыми и в которые я следил за своим неопытным сердцем, как какой-нибудь выскочка следит за столом за своими манерами.
В те дни, когда я возвращался ночевать домой, то есть почти каждый день, мы до одиннадцати вечера гуляли с Мартой по берегу Марны. Или я отвязывал лодку отца, Марта садилась на весла, а я вытягивался на дне, упираясь головой ей в колени и мешая грести. Порой я получал уключиной по затылку, и это напоминало мне, что прогулка не продлится всю жизнь.
Влюбленный желает, чтобы его блаженство было разделено. Так, к примеру, если мы пишем письмо, даже не очень темпераментная любовница становится шаловливо-ласковой, целует нас в шею, изобретает тысячу других способов отвлечь нас. Меня сильнее всего тянуло ласкать Марту, когда какое-нибудь занятие отвлекало ее от меня, сильнее всего хотелось теребить ее волосы, портить прическу, когда она причесывалась. На середине реки я набрасывался на нее с поцелуями, не давая ей грести; лодку сносило течением, затягивало в плен водорослей, белых и желтых кувшинок. Марта усматривала в этом признаки бьющей через край страстности, тогда как на самом деле меня одолевала непобедимая мания мешать ей. Мы причаливали к берегу в том месте, где росла роща. Боязнь быть увиденными либо опрокинуть лодку делала для меня наши забавы еще притягательнее.
По этой же причине я покорно сносил враждебность хозяев, делавшую мое пребывание у Марты несносным.
Моя навязчивая идея так владеть Мартой, как не смог Жак, целовать ее, предварительно заставив поклясться, что никогда другие губы не касались этого места, была просто-напросто распутством. Отдавал ли я себе в том отчет? Всякая любовь переживает пору юности, зрелости, старости. Неужто я был на той последней стадии, когда уже не мог обойтись без некоторых изысков? Если мое влечение и имело опорой привычку, то расцвечивалось оно многообразными пустяками, небольшими отклонениями от привычки. Так наркоман сперва все увеличивает дозу, но поскольку она быстро может стать смертельной, начинает менять ритм и часы приема снадобья. Я так любил левый берег Марны, что часто заплывал в лодке и на другой, столь отличный от него, чтобы иметь возможность созерцать оттуда тот, любимый. Правый берег, с его огородниками и земледельцами, был более деловитым, мой же, левый, принадлежал праздным. Мы привязывали лодку к дереву, уходили в пшеничное поле и ложились там. Колосья вздрагивали от вечернего ветерка. В этом укромном месте мы в своем эгоизме не думали об уроне, который наносили пшенице, жертвуя ею ради наших любовных утех, точно так же, как жертвовали Жаком.
Аромат преходящести, разлитый вокруг нас, возбуждал меня. Вкусив более раскованных плотских радостей, напоминающих те, что испытываешь с первой встречной, к которой нет любви, я чувствовал, как притупляются во мне иные желания.
Я начал ценить целомудренный, ничем не нарушаемый сон, блаженство быть одному в постели со свежим бельем. Под разными предлогами избегал я оставаться у Марты на ночь. А она восхищалась силой моего характера. Кроме того, я опасался раздражения, которое испытываешь при звуках ангельского голоска только что пробудившейся женщины; ведь женщины, по натуре своей актрисы, каждое утро делают вид, что возвращаются из потустороннего мира.
Я упрекал себя за свой критический настрой, притворство, дни напролет мучаясь вопросом: люблю ли я Марту больше или меньше прежнего? В своей любви я все усложнял. Ложно истолковывал ее молчание, а порой и фразы, считая, что придаю им более глубокий смысл. Как знать, всегда ли я ошибался: некий, не поддающийся описанию укол подает нам сигнал о том, что мы попали в точку. Все неистовее становились как мое наслаждение, так и мои терзания. Лежа подле нее, я вдруг начинал испытывать желание оказаться одному в родительском доме, мне открывалась невыносимость совместной жизни. С другой стороны — представить себе свою жизнь без Марты я тоже не мог. Я начинал познавать наказание за прелюбодеяние.
Я злился на Марту за ее согласие обставить квартиру Жака по моему вкусу. Мне была ненавистна мебель, которую я выбирал не для своего удовольствия, а единственно для того, чтобы она не понравилась Жаку. Я безнадежно уставал от нее. Сожалел, что участвовал в ее выборе. Пусть выбранное Мартой сначала мне не понравилось, но как было бы замечательно привыкнуть к нему впоследствии из любви к его владелице. Увы, это право досталось Жаку, и я ревновал.
Когда я с горечью заявлял: «Надеюсь, когда мы будем вместе, мы отделаемся от этой мебели», Марта смотрела на меня широко открытыми наивными глазами. Она почитала все, что вылетало из моих уст. Думая, что я запамятовал, кому принадлежит выбор этой мебели, она не решалась мне об этом напомнить. А про себя жаловалась на мою плохую память.
В первых числах июня Марта получила письмо от Жака, целиком посвященное любви к ней. Он сообщал, что заболел, готовится к отправке в Буржский госпиталь. Я отнюдь не радовался тому, что ему плохо, но то, что он наконец обрел нужные слова, успокоило меня. На следующий день или через день он должен был быть проездом в Ж. и умолял Марту выйти к поезду. Марта дала мне прочесть письмо. Она ожидала приказа.
Любовь закабалила ее. При виде такой готовности покориться всему, что я ни скажу, было трудно приказывать или запрещать. Я промолчал, что, как мне казалось, означало мое согласие на ее встречу с мужем. Ну, мог ли я запретить ей взглянуть на него? Молчала и она. Считая, что между нами состоялось как бы молчаливое соглашение, на следующий день я к ней не пришел.
Через день утром рассыльный доставил адресованную мне записку с наказом вручить лично. Марта ждала меня на берегу Марны. Умоляла прийти, если во мне осталась хоть капля любви к ней.
Я бросился к скамье возле реки, где она поджидала меня. То, как она поздоровалась, настолько не вязалось с тоном записки, что я похолодел. Я решил, что она переменилась ко мне.
Оказалось, Марта восприняла мое позавчерашнее молчание как враждебное. У нее и в мыслях не было никакого молчаливого соглашения. При виде меня в полном здравии на смену томительной тоске, в которой она провела много часов, у нее пришло раздражение: в ее понимании только смерть могла помешать мне быть у нее вчера. Я не мог скрыть изумления. Объяснил причину своей сдержанности, рассказал о том уважении, с которым отношусь к ее обязанностям по отношению к больному Жаку. Она поверила мне, но лишь наполовину. Я рассердился. И чуть было не сказал: «В первый раз я говорю правду…» Мы поплакали.
Однако эти запутанные игры становятся нескончаемыми, изматывающими, если один из двоих не наведет наконец порядок. В целом отношение Марты к Жаку похвальным не назовешь. Но я успокоил ее, убаюкал. «Молчание нам с тобой не удается», — сказал я. Мы пообещали друг другу ничего больше не утаивать, при этом мне было слегка жаль ее, верящую, что это возможно.
Будучи проездом в Ж., Жак высматривал Марту, а когда поезд тронулся и покатился мимо ее дома, все вглядывался в окна с открытыми ставнями. В новом письме он молил ее успокоить его. Просил приехать в Бурж. «Ты должна ехать», — сказал я, стараясь, чтобы эта простая фраза не отдавала упреком.
— Я поеду, но с тобой.
Это было слишком. Но ее слова и самые безрассудные поступки несли в себе столько любви, что я быстро сменил гнев на милость. Я вспылил. И успокоился. Стал ласково уговаривать ее, растрогавшись ее наивности. Я говорил с ней как с дитятею, требующим луну с неба.
Я объяснил ей, насколько безнравственно было поступить так. Оттого, что я не набросился на нее в гневе, как уязвленный любовник, мои слова возымели больше действия. Она впервые услышала от меня слова о том, что «нравственно», а что нет. И слова эти пришлись впору: будучи не испорченной, она, как и я, наверняка испытывала приступы сомнения по поводу нравственной стороны наших отношений. Несмотря на свой бунт против хваленых буржуазных предрассудков, она, в большой степени зараженная буржуазной моралью, могла бы посчитать меня безнравственным, не произнеси я этого слова. И, напротив, то, что я заговорил об этом, доказывало, что до сих пор я не считал наши отношения достойными порицания.