Бес в крови — страница 6 из 18

Пролить для меня свет на мои подлинные чувства суждено было кое-чему иному. На протяжении последних месяцев, во время встреч с Мартой, моя так называемая любовь не мешала мне оценивать ее, находить уродливым большую часть того, что казалось прекрасным ей, и по-детски наивным многое из сказанного ею. А в тот вечер, если мне и приходилось думать иначе, я считал, что ошибаюсь сам. На смену необузданности первых моих желаний пришла нежность более глубокого чувства, она-то и обманывала меня. Я не чувствовал в себе сил предпринять что-либо из того, что обещал себе. Вместе с любовью во мне росло уважение к любимой.

Я стал приходить каждый вечер; у меня и в мыслях не было попросить ее показать мне спальню, поинтересоваться, нравится ли Жаку выбранная нами мебель. Я желал лишь одного — чтобы вечно длилась наша помолвка, чтобы мы и дальше вот так же сидели рядом у камина, касаясь друг друга, и я не смел шевельнуться из страха неосторожным движением прогнать счастье.

Но Марте, так же наслаждавшейся очарованием наших вечеров, казалось, что она наслаждается ими в одиночестве. В моей неге ей виделось безразличие. Думая, что я не люблю ее, она вообразила, что мне быстро наскучит эта погруженная в тишину гостиная, если она не предпримет каких-нибудь шагов, способных привязать меня к ней.

Мы хранили молчание. Для меня это было доказательством счастья.

Я ощущал, как близки мы друг другу, был уверен, что мы одновременно думаем об одном и том же, и заговорить с ней казалось мне столь же нелепым, как разговаривать вслух с самим собой. Но молчание удручало ее. Самым мудрым было бы воспользоваться такими средствами общения, как слово или жест, сожалея об отсутствии средств более тонких и не таких прямолинейных.

Видя, как я день за днем все больше погружаюсь в эту сладостную для меня немоту, Марта вообразила, что мной все сильнее овладевает скука. Она была готова на все, чтобы прогнать ее.

Она любила спать вблизи огня с распущенными волосами. Или скорее мне казалось, что она спит. Это был предлог, чтобы обвить мою шею руками, а проснувшись и окинув меня влажным взором, сказать, что ей приснился грустный сон. Какой — она никогда мне не рассказывала. Я пользовался ее притворством, чтобы вдыхать аромат ее волос, шеи, горящих щек и незаметно слегка касаться их, — вот и все наши ласки, но они не разменная монета любви, как принято считать, а напротив, редчайшая из монет, к которым способна прибегнуть лишь страсть. Мне казалось, что я, как друг, имею на это право. Однако меня стало серьезно тревожить и приводить в отчаяние, что только любовь дает нам права на женщину. Обойдусь и без любви, думал я, но никогда не соглашусь не иметь никаких прав на Марту. И чтобы обладать ими, я даже решился на любовь, по-прежнему считая, что оплакиваю ее. Я желал обладать Мартой и не сознавал этого.

Когда она спала, положив голову на мою руку, я склонялся над ней, чтобы видеть ее, озаряемую пламенем. Это было все равно, что играть с огнем. Однажды, слишком приблизив лицо к ее лицу, но не дотрагиваясь до него, я словно превратился в иглу, на какой-то миллиметр преступившую запретную линию и уже попавшую в зону притяжения. Чья в том была вина — иглы или магнита? Наши губы слились. Веки ее были смежены, но она явно не спала. Я поцеловал ее, дивясь собственной смелости, тогда как на самом деле это она притянула меня, когда я нагнулся над ней. Руки ее обвивали мою шею; ни одно кораблекрушение не заставило бы их так яростно цепляться за меня. Я не понимал, чего она хочет: чтобы я спас ее или чтобы погиб вместе с нею.

Затем она села и положила мою голову себе на колени, гладя меня по волосам и очень ласково повторяя: «Ты должен уйти и больше не возвращаться». Я не осмеливался говорить ей «ты», и когда мне приходилось прерывать молчание, долго подыскивал слова, так строя свою речь, чтобы не обращаться к ней впрямую, ведь если я не мог говорить ей «ты», то еще более невозможно было говорить ей «вы». Жгучие слезы катились у меня по щекам. Я не удивился бы, если бы одна из них упала на руку Марты и она вскрикнула бы. Я винил себя за то, что нарушил очарование, потерял рассудок и поцеловал ее, забыв, что это она поцеловала меня. «Ты должен уйти и больше не возвращаться», — твердила она. Слезы горя и слезы ярости текли вперемежку по моим щекам. Ярость, охватывающая пойманного волка, причиняет ему столько же горя, что и неволя. Заговори я тогда, и с моих уст посыпались бы оскорбления в ее адрес. Молчание мое беспокоило ее; она усматривала в нем смирение. «Раз уж поздно, — думала она под влиянием моей, может быть, ясновидящей неправоты, — пусть он страдает». Объятый этим пламенем, я дрожал так, что у меня зуб на зуб не попадал. К моему подлинному горю, выводившему меня из детства, примешивались детские чувства. Я был как зритель, не желающий уходить со спектакля только потому, что ему не по нраву развязка. «Не уйду. Вы посмеялись надо мной. Я не желаю больше вас видеть» — был мой ответ.

Я не хотел возвращаться домой, но и видеть Марту тоже не мог. Я бы выгнал ее из собственной квартиры!

Сквозь ее рыдания до меня доносилось: «Ты еще ребенок. И потому не понимаешь, что если я прошу тебя уйти, это означает, что я тебя люблю».

Я злобно отвечал, что слишком хорошо понимаю: она, мол, связана долгом, муж на войне.

Она тряхнула головой: «До встречи с тобой я была счастлива, думала, что люблю жениха. Прощала ему, что он не очень хорошо понимает меня. Ты открыл мне глаза на то, что я его не люблю. И долг мой вовсе не в том, о чем ты говоришь. Он не в том, чтобы быть честной перед мужем, а в том, чтобы быть честной перед тобой. Уходи и не считай меня злой; скоро ты меня забудешь. Но я не хочу быть причиной твоего несчастья. Я плачу оттого, что слишком стара для тебя!»


Это признание в любви было возвышенным в своем неслыханном ребячестве. И какие бы страсти ни выпали впоследствии на мою долю, никогда уж не испытать мне того чудесного волнения при виде девятнадцатилетней девушки, льющей слезы оттого, что она считает себя слишком старой, — волнения, которое я испытал в тот миг.


Вкус первого поцелуя разочаровал меня, как вкус фрукта, который пробуешь впервые. Не в новизне, а в привычке таятся наши самые большие удовольствия. Несколько минут спустя я не только привык к губам Марты, но и не мог уже обходиться без них. И именно тогда она захотела лишить меня их навсегда.

В тот вечер Марта проводила меня до дома. Чтобы чувствовать себя еще ближе к ней, я, распахнув ее плащ, обнял ее за талию и прижался к ней. Она больше не заговаривала о разлуке, напротив, грустила при мысли о близком расставании. И заставляла меня давать ей тысячу разных безумных клятв.

Когда мы очутились у моего дома, я не пожелал отпускать ее одну и, в свою очередь, пошел провожать ее. Потом Марта опять вознамерилась проводить меня, так это, наверное, и длилось бы до бесконечности, если бы я не поставил условием — расстаться на середине пути.

К ужину я опоздал на полчаса. Это случилось впервые. Пришлось сослаться на поезд. Отец сделал вид, что поверил.


Ничто более не тяготило меня. По улицам я не ходил, а летал, как во сне.

До сих пор со всем, чего я страстно желал ребенком, приходилось расставаться навсегда. С другой стороны, необходимость быть благодарным портила мне радость от подаренных игрушек. Каким очарованием обладает для ребенка игрушка, которая сама идет ему в руки! Я просто опьянел от страсти. Марта была моей; не я решил так, она сама. Я мог дотрагиваться до ее лица, целовать ее глаза, руки, одевать ее, сломать, делать с ней все, что захочу. В своем исступлении я кусал ее в места, не прикрытые одеждой, желая, чтобы ее мать заподозрила ее в неверности мужу. Если б я мог запечатлеть на ее коже свои инициалы! Моя детская необузданность открывала для меня древний смысл татуировки. А Марта к тому же поощряла: «Кусай меня, меть меня, хочу, чтоб весь мир знал».

Я мечтал поцеловать ее в грудь. Но не смел просить об этом, надеясь, что она сама предложит мне ее, как губы. Нескольких дней хватило, чтобы привыкнуть к ее губам, других наслаждений я пока не искал.

* * *

Мы вместе читали при свете пылающих поленьев. Она часто бросала в камин письма, которые каждый день отправлял ей с фронта Жак. По их обеспокоенному тону нетрудно было догадаться, что письма жены становились все менее нежными и все более редкими. Я не без тревоги наблюдал за тем, как сгорали послания мужа. На миг вспыхнув, они выставляли напоказ слова и буквы, но я боялся вчитываться в них.

Марта часто спрашивала меня, правда ли, что я полюбил ее с первой же нашей встречи, и упрекала меня за то, что я не признался ей в этом до ее замужества. По ее словам, она бы не вышла замуж: хотя у нее и было к Жаку нечто вроде любви, помолвка из-за войны слишком затянулась, и любовь постепенно исчезла. Выходя за Жака, она его уже не любила. Правда, надеялась, что предстоящая двухнедельная побывка что-то изменит к лучшему в их отношениях.

Но он был неловок с ней. Любящий всегда вызывает раздражение у нелюбящего. А Жак с самого начала любил ее больше, чем она его. Письма его были посланиями человека страдающего, но слишком высоко ставящего свою возлюбленную, чтобы считать ее способной на измену. Он винил себя одного, моля ее объяснить, что он сделал не так: «Я такой грубый по сравнению с тобой, чувствую, что каждое мое слово ранит тебя». Марта отвечала ему, что он ошибается, что ей не в чем упрекнуть его.

Стоял март, самое его начало. Весна была ранней. В те дни, когда Марта не сопровождала меня в Париж, она ждала моего возвращения с курсов рисования, лежа в пеньюаре, под которым ничего не было, на диване возле камина, где все так же пылали поленья. Она попросила родителей мужа пополнить ее запасы оливковых дров. Не знаю, какого рода робость, наверное, та, которую испытываешь перед чем-то, что предстоит тебе впервые, удерживала меня. Я воображал себя Дафнисом. В данном случае более опытной была Хлоя, но Дафнис не осмеливался попросить ее преподать ему урок. Да и не относился ли я к Марте скорее как к девственнице, отданной после свадьбы на две недели незнакомцу, несколько раз силой овладевшему ею?