вал он о своем умершем чувстве. — А сама ты радуешься в глубине души моим неудачам! Тогда ты счастлива! Мы с тобой — пара неудачников. Оба сидим в теплом дерьме! Союз неудачливых талантов! Нам обоим не повезло в жизни, и мы вместе до гроба — дураки оба!.. Ты хочешь превратить наш дом в заказник убогости — ферму придурков и неудачников…
— Витечка, я не считаю себя неудачницей… — робко попыталась я остановить его.
— Конечно! — взвился он. — Неудачник — я один!
По щекам его катились легкие детские слезы — без соли, без горечи, без муки. Ему становилось от них легче. Витечке было сейчас приятно плакать, так же, как бывает приятно смеяться.
— Витечка, давай прекратим этот разговор, — предложила я. — И делай как знаешь…
Он быстро вышел из комнаты, и в ванной с рокотом и ревом забушевал кран, будто сшиблись там две водные стихии — Витечкина и водопроводная, — доказывая друг другу искренность и силу своего напора.
Но у Витечки было больше чувства, а в кране — воды, и когда Витечка вернулся в комнату, то лишь слабая краснота глаз и ноздрей напоминала о разразившейся сейчас буре.
Витечка подошел к столу и сел боком на стул и меня это снова остро кольнуло в оледеневшее сердце — он возвратился уже как гость, как чужой в этом доме, он уже много раз в мыслях проигрывал уход, он ушел отсюда давно. Потому что, когда он был хозяином, он никогда не сидел боком у стола — валялся на диване, усаживался широко в кресле или седлал стул верхом, — но боком у стола он не сидел никогда.
И я поняла, что он решил окончательно. И, видимо, давно.
А Витечка негромко, извиняющимся голосом, как проситель на приеме, сказал:
— Поверь мне, я люблю тебя! Я вас всех люблю! Но я не могу так больше…
И оттого, что я отчужденно молчала, ему казалось, что он еще мне что-то недообъяснил, не сказал каких-то умных и утешающих слов, которые могли бы безболезненно и приятно для всех решить эту противную проблему: плавный выход со старой, надоевшей базы — под руководством Гейл Шиихи — через кризис — к новому полноценному счастью.
Я была главным препятствием в этой прекрасной программе, поскольку Витечка любил меня и не желал мне неприятностей, но никак я не вписывалась в благополучный проект построения новой светлой жизни.
Но Витечка вообще очень верил в силу СЛОВА, в его огромные возможности, и, чтобы сделать мою участь не такой безысходной, терпеливо и ласково объяснял про свои сложности:
— Пойми, человек приходит в жизнь сирым и голым, и единственное, чем он располагает, — свободой… Но только осознав это, он делает все возможное, чтобы избавиться от нее — продать, обменять, отдать задаром или с доплатой…
— Витечка, я поняла тебя: ты отдал мне пятнадцать лучших лет свободы с доплатой в виде детей. Спасибо, но я уверена, что не смогу тебе возместить такую щедрость…
— Зачем ты так говоришь? Зачем ты язвишь? — сказал он жалобно и неуверенно добавил: — Нам надо пережить этот кризис — это общий кризис нашей жизни, я вернусь, и все наладится…
— Нет, — сказала я твердо и встала. — Ты не вернешься сюда. Уходи, скоро придут из школы дети…
Резко — ножом по стеклу — прозвенел телефонный звонок. Я вздрогнула и рванулась к аппарату, безумная надежда полыхнула — Витечка звонит, хочет сказать, что все это глупость, пустые разговоры, мелкие семейные дрязги, расстройство чувств, короткое помрачение ума — он успокоился и едет домой.
— Слушаю!..
— Здравствуйте! Мне нужна Ирина Сергеевна.
Нет, это не Витечкин горячий тенор, возбужденный, чуть тревожный, напористый, сразу что-то доказывающий собеседнику одним только тембром.
Густой спокойный баритон сытого, всем довольного человека. Наверное, благополучного. Жену, скорее всего, давно бросил.
— Я у телефона…
— Ирина Сергеевна, моя фамилия Ларионов. Я вам привез из Одессы живой привет от Ады…
Елки-палки! Мне сейчас только делов — от сумасшедшей сестры гостей принимать! Господи, ну что ты привязался ко мне!
Ада, ненормальная, от своего неизбывного доброжелательства и провинциального радушия посылает нам со всякой немыслимой оказией гостинцы — это у нее называется живой привет. Однажды она умудрилась силком всучить ящик с помидорами оказавшемуся в Одессе директору студии, где работает Витечка. Матерясь, директор озверело сунул Витечке в нос текущий соком ящик, а Витечка, плача от злобы, чуть не убил меня посылкой. «Сообщи своей кретинке, что она мне ящиком томатного сока испортила последние брюки и карьеру режиссера…» — сказал он.
Но я ничего не сообщила своей двоюродной сестре Аде, которую по привычке все повторять за Витечкой называю ненормальной и придурочной. Она не кретинка, а неисправимо, безнадежно добрая женщина. И несчастная. И любит нас. Не знаю, может быть, любить кого-то сейчас действительно сумасшествие? От этой ненормальности строго и педантично лечат…
— Алле, аллё! Вы слышите меня, Ирина Сергеевна? Вы пропали куда-то! — доставал меня густой голос из телефона. Такой голос наверняка исходит из обильного чрева. Он живет в тяжелом, грузном человеке, как в пещере.
— Да, да! Я слушаю, простите…
— Ада прислала вам посылочку — фрукты для детей, я хотел завезти…
— Спасибо большое, мне вас совестно утруждать. Если вы скажете, где вы остановились, я подошлю сына за посылкой… — сделала я попытку.
Трубка усмехнулась:
— Боюсь, пареньку Адина посылка пока не по силам. Она на мою тягловую мощность рассчитана…
Вот беда! Нет у меня сил сейчас общаться с посторонним человеком, не до него мне, мне вообще сейчас ни до кого на свете!
И детям моим, черт побери, нужен сейчас отец, а не фрукты из Одессы!
Но у Ады нет для моих детей отца, чтобы прислать его живым приветом с Ларионовым, который своим толстым голосом доброжелательно предложил:
— Да я заброшу — труда не составляет.
— Спасибо… — растерянно ответила я, так и не придумав, как не пустить человека, который невесть откуда везет твоим детям подарок и в придачу предлагает доставить его в дом. Не скажешь же чужому человеку, что мне все фрукты мира до лампочки, что меня муж бросил!
— Вы меня, наверное, не помните, Ирина Сергеевна, — сочно, мягко, плотно говорил на другом конце провода Ларионов. — Мы два года назад танцевали на дне рождения у Ады. Помните, на даче в Люстдорфе? Вы были тогда всей семьей…
— Да, да, да, припоминаю, — готовно согласилась я, хотя, конечно, никого и в лицо — не то что по телефону — не вспомнила бы из той несусветной толчеи, которая вершилась у Ады на праздниках. Сто незнакомых между собой людей — все ближайшие друзья Ады — орут, шутят, танцуют под старинный граммофон, едят колбасу, сыр, овощи с картонных и фольговых тарелочек, пьют из граненых стаканов, консервных банок и пластмассовых стопок.
И все счастливы. Я помню, что было очень весело. Витечка — в ударе — импровизировал, острил, изображал, читал пародии и смешные стишата. Одним словом, «держал стол». Все были потрясены им — Витечка выкладывался на совесть.
Ночью, когда мы с Адой закончили приборку, Витечка сказал мне досадливо:
— Все-таки провинциализм — неизлечимая болезнь…
— Ты о ком? — удивилась я.
— О них… Темные, дикие люди…
Подумав мгновение — не обижу ли я его, — спросила с искренним интересом:
— А чего ж ты так надрывался?
Витечка долго рассматривал меня, потом пояснил:
— Хочу тебе напомнить, что это праздник твоей сестры. И, чтобы получился действительно праздник, а не тупая обжирательная пьянка, надо, чтобы кто-то один постарался для всех…
Витечка вообще очень мало ел и совсем ничего не пил. «При моей нервной системе мне нужен не коньяк, а бром», — пояснял он с усмешкой.
Наверное, оттого, что я устала тогда за долгий день, я стала раздражаться его величавостью:
— По-моему, нормальные милые люди. А если они тебе показались такими дикими провинциалами, то незачем было так на разрыв стараться…
Витечка усмехнулся:
— Артист не может исходить из того, нравится ему публика или нет. Он должен на нее работать.
— Но ты тут не артист, а родственник, гость. И никому ничего не должен…
— Артист — везде артист. И всегда должен. Всем…
— Наверное, — согласилась я, и вдруг черт дернул меня за язык. — Мне показалось, что они тебе нужны не меньше, чем ты им…
Боже, как жутко разобиделся Витечка! Целый месяц, весь отпуск превратился в сплошной «укорот».
О, какой это был великий «укорот»! Раскаленный докрасна жгучей обидой, горделиво-немой, презрительно цедящий укоризну «укорот».
Тем и запомнился мне день рождения Ады. А никакого Ларионова, никаких густоголосых толстяков-танцоров в памяти не осталось.
— Вы слышите меня, Ирина Сергеевна? — снова переспросил Ларионов. — Плохо слышно!
— Да-да! — откликнулась я. — Аппарат барахлит чего-то…
Это не звук, это я пропадаю куда-то.
Ларионов меня раздражал своим благодушно-беззаботным густым голосом, каким-то избыточным спокойным благополучием, мощный ток которого я ощущала по телефонным проводам. И без вопросов было ясно, что у него все в порядке — со здоровьем, со временем, со служебными делами, и с семьей отлично!
Жену наверняка давно бросил. Ходит, бездельник горластый, по вечеринкам и именинам, пляшет.
— Так вам часиков в семь удобно, Ирина Сергеевна? — штурмовал он меня.
— Да, конечно… — Я замялась, подумав о том, что не знаю его имени-отчества. И спросить неловко — мы ведь с ним старые друзья. Танцоры диско, как говорит мой сын Сережка: «Он — кретин, она — редиска».
— Конечно, — повторила я. — Приходите, я в семь буду дома…
Я теперь всегда буду в семь дома.
Положила трубку, замерла обессилено на стуле, но в прихожей громко стукнула дверь, затопали ногами мои вандалы, что-то сердито крикнул Сережка, а Маринка ехидно подвизгнула и с упреждающим воплем: «Только тронь, я маме сразу скажу!» — ворвалась в кухню, юркнула за мою спину и оттуда, из надежного укрытия, с обезьяньими ужимками и демонстрациями красного, острого кошачьего языка стала дразнить Сережку: «Всем по ириске, а тебе очистки, всем по ириске, а тебе очистки…»