Бес в ребро — страница 24 из 31

Я спросила его:

— У тебя телефон Витечки есть?

Он поднял на меня косматые белые брови:

— Да. А зачем он тебе? Ты хочешь мириться?

— Нет, — помотала я головой. — Я не хочу с ним мириться. Мне нужно, чтобы он сходил к Сережке в школу.

— Что-нибудь случилось?

— Нет, Сережка надерзил учительнице, и, по-моему, он прав. Я не хочу, чтобы в школе знали о том, что ушел отец, и не хочу, чтобы Сережка чувствовал себя сиротой. Я хочу позвонить Витечке…

Дед пожал плечами, оторвал от календаря листочек и написал на нем телефон.

Я сняла трубку аппарата и почувствовала, что у меня останавливается сердце, но усилием воли оттолкнула от себя тоскливую немоту бессилия и стискивающий горло страх, быстро набрала шесть цифр номера и услышала женский голос:

— Слушаю.

— Мне нужен Виктор Герасимович, — сказала я, будто битое стекло глотала, и голос мой звенел от злости и унижения.

— А кто его спрашивает?

Вот еще одна вахтерша, проверяющая мои права, всезнающая путеводительница через пустыню кризиса — мудрая Гейл Шиихи.

— Скажите ему, что спрашивает Ирина Полтева.

На том конце, как чернильная клякса, растеклось молчание, тишина, какой-то шорох, шепот, наверное, она знаками объясняла Витечке, кто вторгся в их парадиз, переглядывались взволнованно, и Витечка гримасами давал ей указания. Потом ее голос, мягкий и вкрадчивый, неузнаваемый по сравнению с той канцелярией, что отвечала мне вначале, сказал:

— Виктора Герасимовича сейчас нет дома. Он, оказывается, ушел… На вешалке висит его пальто, и я не поняла, что он ушел в куртке…

Я тяжело дышала, я боялась только, что голос сорвется, и я заплачу, закричу, обругаю ее. Все-таки справилась. Нельзя вести себя, как Ольга Чагина. Да и передо мной-то Гейл Шиихи ничем не провинилась.

— Ну что ж, очень плохо, что не удалось его застать. Но я по крайней мере счастлива, что у него два пальто…

И бросила трубку. Дед подошел ко мне, положил руки на плечи, печально смотрел на меня.

— Дед, не грусти, я справлюсь. Я только с ужасом думаю об унижении на суде, о мучениях всей этой разводной процедуры. Детям что скажу, тоже не представляю… И этого дурака все равно жалко.

— Беда в том, что он не с тобой разводится, — покачал дед головой. — Он хочет развестись со своей несостоявшейся жизнью…

— Детям, к сожалению, этого не объяснишь. Да и мне не легче. Вот дурень несчастный! Воистину седина в бороду — бес в ребро…

Дед грустно сказал:

— Я думаю, Ра, что беса на него вовсе не эта женщина наводит. По-моему, бес, который толкает нас в ребро, — это все наши слабости, все соблазны, дурные наклонности, пустые амбиции, все злое, черное, неблагодарное, то, что делает нас ниже, гаже, хуже. Я хотел бы сказать Витечке, но он меня больше не слушает… Тот, кто позволяет бесу подталкивать себя долго в ребро, должен точно знать: однажды он сломает ему ребро и разорвет сердце…

Отпирая замок своей квартиры, я вспомнила, как Витечка, знающий все, однажды с полным основанием обозвал меня «короткоживущей элементарной частицей». Скорее всего, в это утро он читал научно-популярный журнал. Сейчас он наверняка мог бы добавить, что период моего полураспада — один день. Сегодняшний.

Еще один такой день, и завтра распад станет полным и окончательным. Меня просто не будет. Я не устала, меня не существует. И мечтала я только об одном — о тишине. О покое — таинственном острове сокровищ, недостижимом, карта которого потеряна, а сам он снесен землетрясением жизни.

А на кухне бушевал галдеж. В три голоса одновременно говорили Сережка, Маринка и Ларионов. Пока я снимала плащ, Сережка ожесточенно требовал, чтобы Ларионов объяснил ему, почему «Евгений Онегин» — роман, а «Мертвые души» — поэма. С удивлением слышала я густой голос Ларионова, произносящего слова: «…поэтика… художественное воплощение… стилевой замысел…» Интересно, почему же он в разговоре со мной не употребляет никогда этих слов? И когда я появилась на кухне, Маринка, как всегда, успела опередить всех радостным криком:

— Мамочка! Сейчас они говорят неинтересное, а перед этим дядя Алеша рассказывал, что видел настоящих пиратов!..

— Слава богу, — вздохнула я. — Я тоже видела недавно настоящих пиратов.

— Где? Живых? — восхитилась Маринка.

— Очень даже живых, — сказала я и поставила сумку.

Ларионов подал мне стул и оживленно доложил:

— Ирина Сергеевна, вас ждет суп, жаркое по-лангедокски, а на десерт — торт. Все теплое, завернуто в плащ, накрыто подушкой…

— Жаркое по-лангедокски? — поразилась я. — Замечательно! Я люблю вечерком покушать жаркое по-лангедокски. Есть у меня такая привычка. А что это такое? Из чего сделано, как едят?.. Под подушкой?

Мне было приятно, что меня ждали с таким гастрономическим изыском. Никто в жизни не накрывал для меня подушкой ужин.

— Да нет, мама, почему под подушкой! — возмутилась Маринка. — Это мы с дядей Алешей вместе делали. В чугунке тушили гуляш из кулинарии, потом положили туда помидоры и перец, натерли сыр.

— Спасибо вам, мои дорогие, хотя, честно говоря, я не могу есть. Я так устала, что выпила бы только чаю.

— Это мы мигом организуем, — отозвался готовно Ларионов и сразу же зажег под чайником конфорку.

— А вы сами-то ели? — спросила я.

— Ели, — сказал Сережка. — Очень вкусно. Нам Алексей рассказывал, что едят на спасательных шлюпках во время кораблекрушения.

Я засмеялась:

— Пиратов вы видели, значит, вы и в кораблекрушении побывали?

— А как же, — как о чем-то очень естественном сказал Ларионов. — Конечно. Трое суток на шлюпке шли…

Я посмотрела в его простодушные глаза:

— Если бы я не знала точно, что вы не умеете врать, то многие ваши рассказы я бы расценила как мюнхаузенщину…

Ларионов прижал руку к сердцу:

— Честное слово! Об этом же в газетах писали. Статья называлась «В оке тайфуна». Да и хвастаться тут особенно нечем. Меня даже потом за это судить собирались. Правда, выяснилось, что я был стажер и не имел никакого отношения к прокладке курса…

— Ладно, нам бы сейчас выплыть из тайфуна, — махнула я рукой. — Вы будете пить чай со мной?

— А мы не можем, — заверещала Маринка. — Мы все уходим в кино. Алексей купил четыре билета на «Пиратов двадцатого века».

— Слава богу, — вздохнула я с облегчением. — Вы без меня идите, а я тут пока приберусь и отдохну.

— А когда возвратимся, — сказал Ларионов, — то мы, с вашего разрешения, попьем с вами чай опять.

Сережка открыл дверцу, холодильника и достал коробку с тортом:

— Можно взять по кусочку? А то Алексей не дал резать до твоего прихода!

— Ладно, режьте и собирайтесь быстрее, — сказала я. — А то опоздаете на своих пиратов…

Они с шумом выкатились в прихожую, и, уже натянув куртку, Маринка успела сообщить:

— Мамочка, Галина Лаврентьевна велела принести завтра в школу двадцать копеек на Общество Красного Креста и Полумесяца. А значок и удостоверение потом дадут… Не забудешь?

— Хорошо, — сказала я. — Идите. Я не забуду…

Не забуду. Может быть, вот эта покорная готовность делать все время бессмысленные взносы жизни начинается с двадцати копеек на содержание общества, о котором Маринка слыхом не слыхивала?

Их голоса еще шумели за дверью, потом зашипел и лязгнул на площадке лифт и увез их навстречу приключениям, прыжкам, побоищам с пиратами. Я сидела в сонном оцепенении на кухне, прислушивалась к стрекоту осмелевшего сверчка — «цик-цвикцуик!», пила чай и думала о том, что давно-давно, когда мы были с Витечкой еще молоды и совсем бедны, на этой кухне собиралось множество людей. Каждый день. Ни у кого не было денег, не было положения, но в избытке наличествовали идеи, планы и надежды. Веселились, шутили и все время говорили — тысячи, тысячи часов. Ели винегрет, печеную картошку и пельмени, пили самое дешевое вино. Это называлось у нас кутить!

У Витечки тогда было много друзей, и все они были мои друзья. Они были прекрасные или казались мне такими прекрасными, потому что Витечка всегда провозглашал свой любимый заглавный тост: «Давайте выпьем за наш стол, где нет ни одной противной морды!»

Да, когда-то там не было ни одной противной морды. Бежало время, и приятные морды наших друзей старели, изнашивались и как-то незаметно исчезали из-за нашего стола. И так же незаметно их замещали другие, и я не сразу заметила, что они не такие приятные, или не совсем приятные, или совсем неприятные. А точнее говоря — противные. Противные морды «нужников», влиятельных нужных людей, оседали за нашим столом. Это были какие-то редакторы, заместители начальников управлений, художественные руководители, люди неприятные, но со связями, которые должны были помочь Витечке сделать наконец большой скачок. Невооруженным взглядом было видно, какие у них противные морды, но Витечка, с той же искренностью, с какой он жил в своем рекламном киномире, провозглашал свой неизменный тост, все с той же страстью и сердечной верой: за то, что в нашем застолье нет ни одной противной морды!

Мне любопытно было бы понять сейчас: действительно Витечка не видел, что приятные морды заменились на противные? Или это было ему безразлично?

Наверное, не видел. Ведь тост всегда очень нравился противным мордам, они аплодировали ему и лезли целоваться. Они-то, наверняка, не считали себя противными.

Все-таки, как художник и режиссер, Витечка был последовательным адептом системы Станиславского. Он мне всегда объяснял, что вся система Станиславского может быть сведена к формуле: «Искренняя вера в предполагаемые обстоятельства». И только сейчас я стала понимать, что он и со мной прожил жизнь по этой системе. Он искренне верил в предполагаемые обстоятельства нашего счастья. А потом закрыл спектакль, отменил весь репертуар, разрушил театр и ушел…

Я встала, чтобы подогреть чайник, и вдруг услышала щелчок замка и скрип открывающейся входной двери. У меня замерло сердце: кто это может быть? Я вышла в прихожую — на пороге стоял Витечка. В руках у него был сверток и цветы. Ай да номер!