До чего же глупо и нелепо… Он не вправе ждать ее доверия, а тем более требовать его. И уж совсем смешно давать обещания… Но холодные пальцы не отдернулись.
– Слушай, – пробормотала девушка, – и, если ты… Словом… не важно, мне уже все равно. – Несколько секунд она молчала, хрипло дыша, а потом заговорила без всякого сумбура, холодно и отрывисто: – Все началось назавтра после той ярмарки. Я собирала хворост в лесу. Их было двое. Я запомнила голос одного… и кнут другого.
Будто ступая по кочкам осеннего болота, Паолина пересказывала события того жаркого июньского дня. Она не плакала и словно даже не волновалась, сухо описывая сапог, больно вминавший пряди ее косы в рыхлую россыпь хвои. Глубокий голос, мягко журивший ее за распутство. Щелчки кнута и запах крови.
– Я так и не поняла, что им было нужно. Они думали, что я что-то знаю о тебе. Или что-то тебе сказала. О чем-то предупредила. Они хотели услышать о тебе что угодно. А потом… потом…
Потом она рассказывала о паучьих лапах, прижимавших ее к земле, о треске полотна камизы, о спокойном напутствии: «Приступай, помолясь». А Пеппо слушал, чувствуя, как уже знакомая черная злоба вязкой смолой закипает в душе, оглушая и захлестывая неизвестной ему прежде неистовой жаждой убийства.
– Вот. – Паолина произнесла это, будто втыкая топор в еще сочащийся смолой пень поваленного дерева. – Он не успел. Тот, Голос, остановил его. Кнут разозлился и ударил меня. Больше я ничего не помню. Меня нашли односельчане. В лесу, без сознания. С располосованной спиной, всю в крови и в разорванной одежде.
Да только не обошлось одним срамом. Оказывается, под конец веселья дровосек наш сельский мои крики услыхал. Поначалу на выручку думал броситься. А как приблизился… увидел, как меня кто-то в черном подминает… только полы развеваются. А я еще и крикнула что-то вроде «Пошел прочь, дьявол!».
В общем, мигом слух разбежался, что меня сам нечистый огулял. В деревню на распоротом мешке притащили, никто пальцем прикоснуться не хотел. Это мне потом рассказали, я очнулась уже дома. Мать рыдает, отец весь седой. А с улицы крики несутся. Мол, я шлюха Вельзевулова, всей деревне проклятие. И меня надобно из деревни удалить, доколе не выяснилось, что я дитя его сатанинское ношу.
Родители меня три дня в доме прятали, отец с вилами на двор выходил. А потом… Потом мать в господское поместье пошла и жене синьора в ноги бросилась. Госпожа матушку мою очень любит. У нее роды были тяжкие, младенец слабым народился. Матушка кормилицей два года при господском сыне была, выходила его. И госпожа пообещала, что в обиду меня не даст. Только куда меня девать, замаранную? И синьора похлопотала, чтобы меня в монастырь пристроить. Сама плакала. Но сказала, в обители надежно, здесь меня никто не достанет и дурного мне ничего сделать не сможет. А настоятельница решила, что мне в монастырь рано. Что я в уединении сама себя горькими мыслями в могилу сведу. Нужно трудом себя воспитать, милосердию научиться, смирению. Душу очистить от обиды на судьбу. А в госпитале всегда найдутся те, кому во сто крат хуже моего пришлось. Пеппо… – Паолина вдруг рвано всхлипнула. – Я не научилась смирению. Но все это время думала, что я и правда в безопасности. А позавчера… позавчера он пришел. Тот самый. Кнут. Я столкнулась с ним прямо на лестнице… Пеппо, он меня узнал. Я уверена. Усмехнулся мне прямо в лицо. Он пришел за мной, Пеппо. Но почему? Чего еще ему нужно?
– Нет, – спокойно возразил подросток, прерывая лихорадочный шепот девушки, – от тебя ему ничего не нужно. Не бойся его. Он пришел за мной.
Паолина осеклась, захлебнувшись словами. Пеппо же замолчал, лишь чуть подрагивали сдвинутые брови да углами обозначились сжатые челюсти. Потом он медленно встал, и Паолина тоже поднялась на ноги, комкая сукно рясы в дрожащей руке. Ей казалось, что страшнее всего будет рассказать ему о своем позоре. Но по-настоящему страшно ей стало сейчас, когда она глядела в каменное лицо с побелевшими губами. А юноша тихо промолвил:
– Оглядись. На нас кто-нибудь смотрит?
Паолина машинально огляделась, все еще не понимая его.
– Сядь, Пеппо. На нас непременно смотрят! – почти умоляюще пролепетала она.
– Прости меня… – секунду поколебавшись, прошептал падуанец и вдруг рванул девушку к себе, впиваясь в ее губы грубым поцелуем.
Паолина плохо понимала, что происходило потом. Короткой чередой промелькнули сумбурные вспышки: вот она на миг цепенеет от неожиданности, а потом бьется в объятии крепких рук; вот откуда-то уже несутся монахини, слышится голос сестры Фелиции, вопящей так, будто на землю рушатся небеса; вот ее отрывают от Пеппо и почти волокут прочь; а в памяти застревает последняя картина – неподвижные глаза, полные мрачной решимости.
Марцино, так окрыленно вышедший из кабинета полковника, не солгал: он видел Годелота у госпиталя. Однако рассказал командиру не все. Право, бессовестно солгать и просто утаить немного подробностей – это вовсе не одно и то же. Тем более что о странном происшествии почти у самого распятия Мак-Рорк вполне мог рассказать отцу сам, и тут уж однополчанин вмешиваться считал неразумным. Будто мало ему собственных хлопот…
…А история была презанятная. Мак-Рорк, самым благочестивым образом перекрестясь, уже отошел от ниши со статуей, когда аккурат ему навстречу из-за угла госпиталя вывернул монах доминиканского ордена – по мнению Марцино, вполне обычный посетитель в подобном месте. Однако Мак-Рорк, похоже, думал иначе. Вместо того чтобы поклониться доминиканцу и двинуться дальше, он вдруг преградил монаху путь.
– Это вы! – заявил шотландец, ничуть не понижая голоса. – Будь я проклят, это вы!
Доминиканец остановился, смиренно складывая руки на груди.
– Я могу чем-то помочь вам, сын мой? – отозвался он тоном человека, встречавшего на своем веку слишком много сумасшедших, чтоб удивляться их причудам.
Мак-Рорк шагнул ближе:
– Вы очень убедительны в вашем недоумении, святой отец. И так же убедительны вы были в образе уличного пропойцы. С вашими талантами вам место в лицедейском балагане, а не в церкви!
Уловив эти оглушительные слова, ошарашенный Марцино постарался слиться с замшелым изваянием какого-то купца, за которым прятался, и весь обратился в слух. Шотландец скрестил руки на груди, в упор глядя на монаха. Тот задумчиво вынул четки, и худые пальцы забегали по косточкам.
– Юноша, вы, вероятно, недавно были ранены. После ранений и контузий случаются самые необычные видения и прочие странности. Это не беда, со временем это проходит. Я буду молиться о вас. А теперь благоволите дать мне дорогу, я спешу.
Но Мак-Рорк только усмехнулся:
– Браво. Однако вы переоцениваете свою удаль. Вы не сумели контузить меня настолько надежно, чтобы отшибить память, хотя, не скрою, та жалкая бороденка очень вас меняет. Святой отец, меня одолевает любопытство: кто же вы на самом деле? Полагаю, эта ряса – тоже маскарад.
Марцино, вжавшийся в холодный камень, увидел, как монах слегка вскинул голову – похоже, наглец все же сумел его разозлить. А плечи Мак-Рорка вдруг напряглись, словно перед дракой.
– Черт бы меня подрал!.. – протянул он. – Да я просто олух! Как же я вас сразу не узнал! Любезный брат Ачиль! Благочестивый мастер кнута, ножа и бутылки!
Эти слова окончательно сдернули с монаха флер его философской невозмутимости. Оскалившись, он двинулся прямо на новобранца, и Марцино на миг показалось, что сейчас произойдет что-то по-настоящему ужасное…
– Вот черт… – пробормотал он, подбираясь. А монах, тараном идя на шотландца, проговорил что-то, чего солдат не расслышал. Но Мак-Рорк, не сводя взгляда с доминиканца, попятился назад. Они остановились у стены, так близко от Марцино, что тот задержал дыхание. Теперь монах встал прямо перед Годелотом и угрожающе уставился на него блеклыми глазами.
– И что же, мальчуган? – понизив голос, вопросил он с холодной издевкой. – Ты побежишь жаловаться? Куда же? В святейшую инквизицию? Или, может, полковнику?
Мак-Рорк оскалился.
– А отчего же нет? – тем же тоном парировал он.
Но доминиканец шагнул ближе, и в его голосе зазвучала почти ласковая снисходительность:
– Кому ты врешь, дурень? Твой дружок у меня в кармане. Да и за тебя заступиться некому. Полковником он меня пугает… Да Орсо сам в цветных снах видит голову твоего прощелыги-приятеля на фаянсовом блюде. Повзрослей уже, олух. Гамальяно не жить. Он загнан в угол и окружен предателями, вольными и невольными. Ты бы сейчас о своей шее пекся, а не в солдатики играл.
Годелот резко и хрипло вдохнул, молниеносно выхватил кинжал и рванулся к доминиканцу. Марцино не понял, как все было дальше, и позже уже, пожалуй, не сумел бы толком пересказать. Он увидел лишь, как монах тоже выпростал из складок рясы длинный нож. А потом ноги будто сами вынесли солдата из укрытия, а клинок сам вылетел из ножен.
– Мак-Рорк, дурень! – услышал Марцино собственный крик. – Берегись!
Монах обернулся на вопль, и солдат поймал короткий взгляд, полный ледяного бешенства. Затем нож исчез, точно снова растворившись в черном сукне, и доминиканец тенью метнулся назад, исчезая в сумрачном провале переулка.
Оказавшись нос к носу с ошеломленным Годелотом, Марцино ощутил, как к нему возвращается трезвость мышления, а с нею накатывает жгучая, яростная досада: Орсо узнает, что он выдал себя… Он все испортил…
Пока все эти мысли вертелись в голове солдата, словно сор, затягиваемый в сточную канаву, Мак-Рорк отмер и откашлялся:
– Марцино? Какого черта…
Однако тот уже взял себя в руки и оглушительно заорал, выплескивая на шотландца злость пополам со страхом:
– Вот именно, едрить тебя в ребро! Какого черта? За каким лешим ты полез к этому ублюдку сначала с беседами, а потом с кинжалом?!
– Не твое дело! – рявкнул Годелот, но тут же осекся и добавил не в пример более мирно: – Марцино, зачем ты ввязался? Этот ублюдок – настоящий аспид. У меня с ним свои счеты. А ты сам говорил, у тебя семья.