— Спасибо, мистер Лури. Вы появились очень вовремя. Я чувствую, что вы любите животных.
— Люблю ли я животных? Я ими питаюсь, так что, пожалуй, люблю, частично.
Прическа ее представляет собой плотную копну мелких локонов. Интересно, она сама их завивает, щипцами? Навряд ли: это занимало бы каждый день по нескольку часов. Отродясь не видал он вблизи такой tessitura[20]. Прожилки на ушах Бев походят на красно-лиловую филигрань. Как, собственно, и на носу. Хорош также подбородок, будто зоб у голубя, растущий прямиком из груди. В общем, ансамбль на редкость непривлекательный.
Она размышляет над сказанным, видимо, оставшись глухой к его тону.
— Да, в нашей стране съедают множество животных, — говорит она. — Не похоже, что это приносит нам большую пользу. Не знаю, как мы сможем оправдаться перед ними. — И затем: — Займемся следующим?
„Оправдаться“? Когда? В день Великой Расплаты? Любопытно было бы побольше услышать об этом, но сейчас не время.
Козел, совсем уже взрослый, едва способен ходить. Половина его мошонки, желто-лиловая, вздулась, как воздушный шарик, другая покрыта запекшейся кровью и грязью. „Это его собаки порвали“, — объясняет старуха. Впрочем, выглядит он достаточно бодрым, веселым, боевитым. Пока Бев Шоу осматривает его, он короткой очередью выстреливает на пол несколько катышей. Старуха, держащая козла за рога, притворно его бранит.
Бев Шоу прикасается к мошонке тампоном. Козел лягается.
— Сумеете связать ему ноги? — спрашивает она и показывает как.
Он привязывает правую заднюю ногу козла к правой передней. Тот снова пытается лягнуться, но лишь пошатывается. Бев мягко протирает рану тампоном. Козел дрожит, блеет: неприятный звук, низкий и хриплый.
Когда грязь сходит, он видит, что в ране кишат белые черви, помавающие слепыми головками в воздухе. Его передергивает.
— Мясные мухи, — говорит Бев. — По меньшей мере, недельные. — Она поджимает губы. — Вам следовало давным-давно привести его к нам, — говорит она старухе.
— Да, — отвечает та, — собаки совсем замучили. Экая жалость, экая жалость! Такого самца меньше чем за пять сотен рандов не купишь.
Бев Шоу выпрямляется.
— Прямо не знаю, как и быть. Чтобы самой произвести ампутацию, мне не хватит опыта. По четвергам принимает доктор Остхейзен, хозяйка может дождаться его, но бедняга все равно останется стерильным, а нужно ли ей это? Да еще антибиотики. Готова ли она потратиться на антибиотики?
Бев снова опускается рядом с козлом на колени, утыкается макушкой ему в шею, поглаживает ее снизу вверх шапкой своих волос. Козел дрожит, но стоит спокойно. Бев жестом велит старухе отпустить рога. Старуха подчиняется. Козел стоит без движения.
Бев переходит на шепот:
— Ну что скажешь, дружок? — слышит он. — Что скажешь? Может быть, хватит?
Козел стоит неподвижно, словно загипнотизированный. Бев Шоу продолжает поглаживать его головой. Кажется, что и сама она впала в транс.
Наконец она встряхивается и встает.
— Боюсь, слишком поздно, — говорит она старухе. — Я не в силах помочь ему. Вы можете подождать до четверга, в четверг будет врач, или оставьте его у меня. У него будет легкий конец, он позволит мне сделать это для него. Ну что? Оставите?
Старуха колеблется, затем отрицательно трясет головой. И тянет козла к двери.
— Вы можете привести его ко мне попозже, — говорит Бев Шоу. — Я помогу ему уйти, вот и все.
Хоть Бев и пытается справиться с голосом, он слышит в нем нотки поражения. И козел тоже их слышит: он дергается, пытаясь выпутаться из ремня, взбрыкивая, пригибаясь; непристойная опухоль трясется у него под хвостом. Старуха сдирает ремень, бросает в сторону. Они уходят.
— О чем это вы говорили? — спрашивает он.
Бев Шоу закрывает лицо, сморкается.
— Ничего, ничего. Я держу для плохих случаев достаточно летала, но принуждать владельцев животных мы не вправе. Это их животные, и они предпочитают убивать их по-своему. Какая жалость! Такой достойный малый, храбрый, прямой, уверенный в себе!
Летал — название лекарства? Он не стал бы пользоваться таким вне стен фармацевтической компании. Внезапная тьма, восстающая из вод Леты.
— Возможно, он понял больше, чем вам кажется, — говорит он. К собственному изумлению, он пытается утешить ее. — Возможно, бедолага уже проходил через это. Родился с предвидением, так сказать. В конце концов, это Африка. Козлы и козы жили здесь с начала времен. Им не надо объяснять, что такое сталь и огонь. Они знают, как приходит смерть. Рождаются подготовленными.
— Вы так считаете? — говорит Бев. — А вот я не уверена. Не думаю, что мы готовы умереть, любой из нас, без того, чтобы кто-то нас проводил.
Все начинает вставать на места. У него появляются первые отдаленные представления о задаче, выполнение которой взвалила на свои плечи эта маленькая некрасивая женщина. Унылое строение, в котором она работает, это не место целения — ее врачевание выглядит для этого слишком любительским, — но последний приют. Он вспоминает рассказ о… — кто это был? святой Губерт? — о человеке, давшем прибежище задыхающемуся оленю, который, обезумев, ворвался в его часовню, спасаясь от охотничьих собак. Бев Шоу не ветеринар, она жрица, пропитанная суевериями нью-эйджа[21] и пытающаяся, что совершенно абсурдно, облегчить бремя страдающих животных Африки. Люси полагала, что она покажется ему интересной. Люси ошиблась. Интересная — не то слово.
Всю вторую половину дня он проводит в хирургической, помогая в меру своих возможностей. Когда уходит последний клиент, Бев ведет его во двор, на экскурсию. В птичьей клетке только один постоялец — молодой коршун-рыболов со сломанным крылом. Все остальные обитатели двора — это собаки: не ухоженные и чистокровные, как у Люси, а тощие дворняги, почти под завязку заполняющие два загона, брешущие, скулящие, подскакивающие от возбуждения.
Он помогает ей раздать сухой корм и наполнить поилки. Корма уходит два десятикилограммовых мешка.
— Как же вы все это оплачиваете? — спрашивает он.
— Покупаем оптом. Время от времени проводим сбор средств. Получаем пожертвования. Бесплатно холостим животных, за это нам выделяют субсидии.
— И кто их холостит?
— Наш ветеринар, доктор Остхейзен. Но он приходит сюда только раз в неделю, во второй половине дня.
Он смотрит, как едят собаки. Удивительно, но драк почти не происходит. Те собаки, что помельче и послабее, держатся сзади, смирясь со своей участью, дожидаясь очереди.
— Беда в том, что их слишком много, — говорит Бев Шоу. — Они этого, конечно, не понимают, а у нас нет способов им все объяснить. Слишком много — это по нашим меркам, не по их. Дай им волю, они все плодились бы и размножались, пока не заселили бы Землю. Им не кажется, что иметь как можно больше детей — это плохо. Чем больше, тем веселее. То же и с кошками.
— И с крысами.
— И с крысами. Да, кстати, когда придете домой, проверьте, не нахватались ли блох.
Одна из собак, наевшись — глаза ее сияют от блаженства, — обнюхивает сквозь сетку его пальцы и облизывает их.
— Они большие эгалитаристы, верно? — замечает он. — Никаких классов. Никто не представляется им слишком высокопоставленным и могущественным, чтобы у него нельзя было понюхать под хвостом.
Он приседает на корточки, позволяя собаке принюхаться к его лицу, к дыханию. У нее смышленая, как ему кажется, морда, хотя, возможно, никакой смышленостью она не отличается.
— И всем им предстоит умереть? — спрашивает он.
— Тем, которые никому не нужны. Мы их усыпляем.
— И занимаетесь этим вы?
— Да.
— Вам не противно?
— Противно. Еще как противно. Но я не хотела бы, чтобы это делал за меня человек, которому не противно. Вот вы — не возьметесь?
Некоторое время он молчит. Затем:
— Вы знаете, почему дочь послала меня к вам?
— Она сказала мне, что у вас неприятности.
— Не просто неприятности. То, что, как мне представляется, можно назвать бесчестьем.
Он всматривается в Бев. Похоже, она чувствует себя неловко; впрочем, не исключено, что это ему лишь кажется.
— Зная об этом, согласитесь ли вы и дальше прибегать к моим услугам?
— Если вы готовы… — Она разводит ладони в стороны, прижимает их одну к другой, снова разводит. Она не знает, что сказать, а он не приходит ей на помощь.
Прежде он останавливался у дочери лишь на короткое время. Теперь же он делит с нею ее дом, ее жизнь. Необходимо соблюдать осторожность, не позволять старым привычкам, отцовским привычкам, тайком вернуться назад: не следует самому надевать на вертушку свежий рулончик туалетной бумаги, гасить свет, сгонять кошку с софы. Упражняйся в приготовлении к старости, наставляет он себя. Учись приспосабливаться. Упражняйся, тебе еще жить да жить в доме для престарелых.
Притворившись уставшим, он уходит после ужина в свою комнату, куда доносятся еле слышные звуки, указывающие, что Люси живет своей жизнью: скрип выдвигаемых и задвигаемых ящиков, бормотание радио, приглушенный разговор по телефону. Уж не в Йоханнесбург ли она звонит, не с Хелен ли разговаривает? Не его ли присутствие здесь удерживает их в разлуке? Осмелились бы они лечь вместе в постель, пока он в доме? И если бы ночью вдруг заскрипела кровать, смутились ли бы? Достаточно ли бы смутились, чтобы остановиться? Но что он знает о том, чем занимаются одна с другой женщины? Может, кровати под ними вовсе и не скрипят? И что знает он, в частности, об этих двух, Люси и Хелен? Возможно, они спят вместе так же, как спят вместе дети, крепко обнявшись, трогая друг дружку, хихикая, воскрешая девчоночьи годы, — скорее сестры, чем любовницы? Вместе в постели, вместе в ванне, вместе пекут имбирные коврижки, примеряют платья друг дружки. Сапфическая любовь: хорошее оправдание для лишнего веса.
Правда состоит в том, что ему не по сердцу мысль о дочери, содрогающейся от страсти в объятиях другой женщины, да к тому же еще и некрасивой. Но разве стал бы он счастливее, если б любовником ее был мужчина? Чего он хочет для Люси на самом-то деле? Не того, чтобы она навсегда осталась ребенком, вечно невинной, вечно принадлежащей только ему, — определенно не этого. Но он отец, такова его доля, а отец, старея, все сильней и сильней привязывается — тут уж ничего не поделаешь — к дочери. Она обращается во второе его спасение, в невесту его возрожденной юности. Не ди