Люси подходит к нему сзади. На ней широкие брюки и дождевик: волосы зачесаны назад, лицо чистое и совершенно пустое. Он заглядывает в ее глаза.
— Милая, милая… — бормочет он и давится внезапно нахлынувшими слезами.
Она не делает ни малейшей попытки успокоить его.
— Голова у тебя выглядит просто жутко, — произносит она. — В ванной, в шкафчике, есть Детский крем. Намажься. Машину твою угнали?
— Да. Думаю, они направились в сторону Порт-Элизабет. Я позвоню в полицию.
— Не получится. Телефон разбит.
Она оставляет его одного. Он сидит на кровати, ждет. Хоть он и завернулся в одеяло, его продолжает трясти. Одно запястье распухло, в нем пульсирует боль. Как он его повредил, он не помнит. Уже темнеет. Кажется, что вся вторая половина дня пролетела в одно мгновенье.
Люси возвращается.
— У комби проколоты шины, — говорит она. — Пойду к Эттингеру. Это недолго. — И, немного помолчав: — Дэвид, когда тебя будут расспрашивать, говори только о себе, о том, что было с тобой, ладно?
Он не понимает.
— Ты говоришь, что случилось с тобой, я говорю, что случилось со мной, — поясняет она.
— Ты совершаешь ошибку, — произносит он голосом, который быстро вырождается в хрип.
— Нет, не совершаю, — отвечает она.
— Девочка, моя девочка! — говорит он, протягивая к ней руки.
Она не делает ни шага навстречу, и потому он отбрасывает одеяло, встает и обнимает ее. В его объятиях она остается застылой, деревянной, как столб, неподатливой.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Эттингер оказывается хмурым стариком, говорящим по-английски с нарочитым немецким акцентом. Жена его умерла, дети вернулись в Германию, только он один и остался в Африке. Старик и сидящая с ним рядом Люси приезжают в маленьком пикапе и ждут, не выключая двигателя.
— Да-а, я без „беретты“ никуда ни шагу, — сообщает Эттингер, когда они выезжают на Грейамстаунское шоссе, и похлопывает по висящей на бедре кобуре. — Самое милое дело — охраняй себя сам, потому что полиция тебя охранять не намерена, это уж будьте уверены, только не в наши дни.
Эттингер прав? Имейся у него пистолет, он мог бы спасти Люси? Сомнительно. Имейся у него пистолет, он, скорее всего, был бы сейчас мертв, и он, и Люси.
Руки у него, замечает он, чуть дрожат. Люси скрестила свои на груди. Это потому, что и они дрожат тоже?
Он полагал, что Эттингер свезет их в полицейский участок. Выясняется, однако, что Люси попросила его ехать в больницу.
— Ради меня или ради тебя? — спрашивает он у дочери.
— Ради тебя.
— Разве полиция не захочет поговорить и со мной?
— Нет ничего такого, что сможешь рассказать ты и не смогу я, — отвечает она. — Или есть?
В больнице она направляется прямиком к двери с табличкой „Несчастные случаи“, заполняет от его имени формуляр и отводит его в приемную. Она — сама сила, сама целеустремленность, между тем как у него дрожь, похоже, расползается по всему телу.
— Если тебя отпустят домой, подожди здесь, — распоряжается она. — Я за тобой вернусь.
— А как же ты?
Она пожимает плечами. Если она и дрожит, то ничем этого не выдает.
Он усаживается между двумя дюжими девушками, скорее всего сестрами (одна из них держит на руках стонущего ребенка), и мужчиной с пропитанной кровью повязкой на руке. В очереди он двенадцатый. Часы на стене показывают 5:45. Он закрывает уцелевший глаз и проваливается в обморочное забытье, в котором сестры так и продолжают шептаться, chuchoter[24]. Когда он открывает глаз, часы по-прежнему показывают 5:45. Сломались, что ли? Нет: минутная стрелка, дернувшись, замирает на 5:46.
Проходит два часа, прежде чем медицинская сестра выкликает его имя, и приходится еще ждать, пока не наступает его черед увидеть единственного здесь дежурного врача, молодую индианку.
— Ожоги на голове, — говорит она, — несерьезные, нужно лишь остерегаться инфекции.
Глаз отнимает у нее гораздо больше времени. Верхнее и нижнее веки слиплись, разделение их оказывается на редкость болезненным.
— Вам повезло, — говорит она, закончив осмотр. — Глаз не поврежден. Облей они вас бензином, совсем другая была бы история.
Он выходит от нее с забинтованной головой, с закрытым повязкой глазом, с примотанным к запястью пузырем со льдом. В приемной он с удивлением обнаруживает Билла Шоу. Билл, который на голову ниже его, обнимает его за плечи.
— Ужасно, просто ужасно, — говорит он. — Люси останется у нас. Она хотела сама забрать вас отсюда, но Бев и слышать об этом не пожелала. Ну, как вы?
— Более-менее. Легкие ожоги, ничего серьезного. Простите, что мы испортили вам вечер.
— Глупости! — говорит Билл. — Для чего же еще существуют друзья? Вы бы сделали то же самое.
Произнесенные без тени иронии, слова эти застревают в его сознании, не желая никуда уходить. Билл Шоу верит, что если его, Билла Шоу, стукнут по голове, а потом подожгут, то он, Дэвид Лури, приедет в больницу и будет сидеть, не имея даже газеты в руках, дожидаясь, когда Билла можно будет отвезти домой. Билл Шоу верит в это, потому что он и Дэвид Лури как-то раз выпили вместе по чашке чаю и, стало быть, связаны теперь взаимными обязательствами. Прав ли Билл Шоу или ошибается? Неужели Билл, родившийся в Ханки, километрах в двухстах отсюда, и работающий в скобяной лавке, видел в жизни так мало, что даже не ведает о существовании людей, которые не питают особой охоты обзаводиться друзьями, людей, чье отношение к мужской дружбе разъедено скептицизмом? Современное английское „friend“, „друг“, происходит от староанглийского „freond“, а то — от „freon“, „любить“. Выходит, совместное чаепитие связует, согласно воззрениям Билла Шоу, людей узами любви? Да, но не будь Бев и Билла Шоу, не будь Эттингера, не будь определенного рода уз, где бы он сейчас находился? На разграбленной ферме со сломанным телефоном, среди мертвых собак.
— Ужасная история, — повторяет Билл Шоу, когда они садятся в машину. — Отвратительная. Читаешь о таком в газете — оторопь берет, но когда оно случается с кем-то, кого ты знаешь, — Билл покачивает головой, — вот тогда до тебя доходит по-настоящему. Как будто вокруг снова идет война.
Он не дает себе труда ответить. День еще не умер, еще живет. „Война“, „отвратительная“ — каждое слово, которым ты пытаешься подвести черту под этим днем, исчезает в его черном зеве.
Бев Шоу встречает их в дверях.
— Люси приняла успокоительное, — объявляет она, — и легла; ее лучше не трогать.
— Она была в полиции?
— Да, ваша машина объявлена в розыск.
— А с врачом она виделась?
— Все сделано. Вы-то как? Люси сказала, вы сильно обгорели.
— Обгорел, но не так сильно, как кажется.
— Тогда вам надо поесть и отдохнуть.
— Я не голоден.
Бев наполняет для него большую старомодную чугунную ванну. Он вытягивается в парящей воде во всю свою белокожую длину и пытается расслабиться. Однако когда приходит время вылезать из ванны, он оскальзывается и чуть не падает: слаб, как ребенок, да еще и голова кружится. Приходится звать Билла Шоу и, ежась от унижения, принимать помощь, без которой он не смог бы ни выбраться из ванны, ни вытереться, ни влезть в одолженную ему пижаму. Чуть позже он слышит приглушенные голоса Бев и Билла и понимает, что разговор идет о нем.
В больнице его снабдили стеклянным тюбиком с болеутоляющим, пакетом перевязочного материала и приспособлением из алюминия, этакой подпоркой для головы. Бев Шоу постелила ему на пахнущем кошками диване; засыпает он с удивительной быстротой. Среди ночи он просыпается с совершенно ясной головой. Ему явилось видение: Люси звала его, эхо произнесенных ею слов — „Сюда, сюда, спаси меня!“ — все еще отдается в ушах. В видении она — с протянутыми к нему руками и зачесанными назад мокрыми волосами — стояла в поле белого света.
Он вскакивает, напарывается на стул, тот падает. Вспыхивает свет, перед ним — Бев Шоу, в ночной сорочке. „Я должен поговорить с Люси“, — с трудом произносит он. Во рту пересохло, язык распух.
Дверь, ведущая в комнату Люси, открывается. Она совсем не такая, как в видении. Лицо припухло со сна, она подтягивает пояс халата, явно с чужого плеча.
— Прости, мне приснился сон, — говорит он. Слово „видение“ становится вдруг слишком архаичным, слишком фальшивым. — Как будто ты меня позвала.
Люси качает головой.
— Я не звала. Ложись.
Она права, конечно. Три часа утра. Но он поневоле замечает, что во второй раз на дню дочь говорит с ним как с ребенком — ребенком или стариком.
Он пытается заснуть, но не может. Скорее всего, дело в таблетках, решает он: не видение, даже не сон, а так, химическая галлюцинация. И все же женщина в поле света по-прежнему стоит перед его глазами. „Спаси меня!“ — кричит дочь, слова ее ясны, звучны, настоятельны. Быть может, душа Люси и вправду приходила к нему, покинув ее тело? Могут ли люди, не верящие в существование душ, все-таки обладать ими, и могут ли души их вести свою, независимую жизнь?
До восхода еще несколько часов. Запястье ноет, глаза жжет, кожа на голове воспалена, болезненно чувствительна. Он тихо включает настольную лампу, встает. Завернувшись в одеяло, толкает дверь Люси и входит. Рядом с кроватью стоит кресло, он садится. Чувства говорят ему, что Люси не спит.
Что он тут делает? Охраняет свою девочку, оберегает ее от беды, отгоняет злых духов. Спустя какое-то время он ощущает, как она расслабляется. Нежный пузырек лопается на ее губах, она еле слышно похрапывает.
Утро. Бев Шоу подает ему завтрак, состоящий из кукурузных хлопьев и чая, и скрывается в комнате Люси.
— Как она? — спрашивает он, когда Бев возвращается.
В ответ Бев лишь слегка качает головой. Не ваше это дело, видно, хочет сказать она. Менструации, роды, изнасилование и то, что за ним, все, замешенное на крови, суть бремя женщины, ее сокровенная тайна.
Уже не в первый раз он задается вопросом: не счастливее были бы женщины, живи они в женских общинах и принимая мужчин только по собственному выбору. Возможно, он ошибается, считая Люси лесбиянкой. Возможно, она просто предпочитает общество женщин. А возможно, в этом и состоит определение лесбиянки: женщина, которой не требуются мужчины.