Люси качает головой.
— Я больше не могу разговаривать, Дэвид, просто не могу, — отвечает она, тихо, торопливо, словно боясь, что слова иссякнут. — Я знаю, я выражаюсь путано. Если бы только я могла все объяснить. Но я не могу. Не могу из-за того, кто ты и кто я. Прости. Мне жаль, что так получилось с твоей машиной. Жаль, что тебя ожидало разочарование.
Люси опускает голову на руки; плечи ее вздрагивают — она дает волю слезам.
Его вновь омывает волна чувств: апатии, безразличия, но также и легкости, как будто он выеден изнутри и от сердца его осталась только прохудившаяся оболочка. Как, думает он, может человек в таком состоянии найти слова, найти музыку, которая воскресит мертвых?
Женщина в шлепанцах и драной одежде, сидящая на тротуаре ярдах в пяти от них, пронизывает их злобным взглядом. Словно оберегая Люси, он кладет руку ей на плечо. „Моя дочь, — думает он, — любимая дочь. Которую мне выпало направлять и наставлять. Которая в скором времени станет направлять меня“.
Способна ли она учуять его мысли?
Вести машину приходится ему. На полпути к дому Люси, к его удивлению, сама заговаривает с ним.
— Все выглядело таким личным, — говорит она. — Делалось с такой личной ненавистью. Вот что ошеломило меня больше всего. Остального можно было… ожидать. Но почему они меня так ненавидели? Я и не встречала их никогда.
Он ждет продолжения, но продолжения не следует, пока.
— Это история говорила через них, — произносит он наконец. — История зла. Постарайся так думать об этом, если это способно помочь. Их чувства могли показаться личными, но такими не были. Наследие предков, не более того.
— От этого не легче. Потрясение попросту не желает никуда уходить. Я имею в виду — потрясение от того, что тебя ненавидят. В тот самый миг.
„В тот самый миг“. Говорит ли она о том, о чем он думает, что она говорит?
— Ты все еще боишься? — спрашивает он.
— Да.
— Боишься, что они вернутся?
— Да.
— И думаешь, что, если ты не выдвинешь против них обвинение, они не вернутся? Ты в этом себя уверила?
— Нет.
— Тогда что?
Она молчит.
— Люси, все так просто. Закрой псарню. Немедля. Запри дом, заплати за его охрану Петрасу. Передохни полгода, год, пока дела в стране не пойдут на лад. Поезжай за море. В Голландию. Я дам денег. А когда вернешься, ты сможешь трезво оценить свое положение и все начать сначала.
— Если я уеду сейчас, Дэвид, я не вернусь. Спасибо за предложение, но оно не годится. Ты не можешь предложить ничего такого, чего сама я не обдумывала бы по сто раз.
— Тогда что ты намерена делать?
— Не знаю. Но какое бы решение я ни приняла, я хочу принять его сама, без понукания. Есть вещи, которых ты просто не понимаешь.
— Чего я не понимаю?
— Для начала — ты не понимаешь того, что произошло со мной в тот день. Тебя заклинило на моем благополучии, я благодарна тебе за это, ты думаешь, что все понял, но на самом-то деле — нет. Потому что понять ты не можешь.
Он тормозит, съезжает на обочину.
— Нет, — говорит Люси, — не здесь. Это плохое место, тут слишком опасно останавливаться.
Он набирает скорость.
— Напротив, — говорит он, — я понимаю все слишком хорошо. Я произнесу сейчас слово, которого мы до сих пор избегали. Тебя изнасиловали. Несколько раз. Трое мужчин.
— И?
— Ты боялась за свою жизнь. Боялась, что, попользовавшись тобой, они тебя убьют. Избавятся от тебя. Потому что ты ничего для них не значила.
— И? — голос ее обращается в шепот.
— А я ничего не сделал. Не спас тебя. — Это уже его исповедальное признание.
Она нетерпеливо отмахивается.
— Не вини себя, Дэвид. Как можно было ожидать, что ты меня спасешь? Появись они неделей раньше, я была бы в доме одна. Но ты прав, я ничего для них не значила, ничего. Пауза.
— Думаю, они делали это и прежде, — снова заговаривает Люси, и на этот раз голос ее звучит тверже. — Во всяком случае, те двое, что постарше. Думаю, они прежде всего и главным образом насильники. А воровство — это так, случайность. Побочный род деятельности. Мне кажется, их специальность — изнасилования.
— И ты думаешь, что они вернутся?
— Видимо, я живу на их территории. Они пометили меня. И возвратятся назад.
— Тогда ты не можешь здесь оставаться.
— Почему же?
— Потому что тем самым ты словно бы приглашаешь их к себе.
Прежде чем ответить, она надолго задумывается.
— Но разве на все это нельзя посмотреть иначе, Дэвид? Что, если… что, если такова цена, которую необходимо заплатить, чтобы остаться здесь? Возможно, они именно так на это и смотрят; возможно, и мне следует так на это смотреть. Они видят во мне владелицу некой собственности. А в себе — сборщиков податей или долгов. Почему мне должны позволить жить здесь, ничего не заплатив? Может быть, так они себе все и объясняют.
— Уверен, себе они все могут объяснить. Сочинять разные россказни в свое оправдание — более чем в их интересах. Но доверься собственным чувствам. Ты сказала, что ощутила в них одну только ненависть.
— Ненависть… Знаешь, Дэвид, когда дело доходит до мужчин и секса, меня уже ничем не удивишь. Может быть, на мужчин ненависть к женщинам, с которыми они спят, действует как добавочное возбуждающее средство. Ты мужчина, ты должен знать. Когда ты овладеваешь незнакомой женщиной — когда хватаешь ее, не даешь ей вырваться, всей тяжестью подминаешь ее под себя, — разве это отчасти не смахивает на убийство? Вонзить в нее нож и уйти, оставив за собой окровавленное тело, — разве это не ощущается как убийство, безнаказанное убийство?
„Ты мужчина, ты должен знать“ — можно ли говорить такое отцу? На одной ли они с ней стороне?
— Возможно, — говорит он. — Иногда. Некоторыми.
И следом быстро, не подумав:
— Ты чувствовала это с ними обоими? Что словно бы борешься со смертью?
— Они распаляли один другого. Вероятно, потому и делали это вместе. Как псы в своре.
— А третий, мальчишка?
— Его привели поучиться.
Они минуют указатель „Саговые пальмы“. Время почти вышло.
— Будь они белыми, ты бы говорила о них иначе, — произносит он. — Будь они белыми громилами, скажем, из Деспатча.
— Ты полагаешь?
— Полагаю. Я тебя не виню, дело не в этом. Но в рассказанном тобой присутствует нечто новое. Порабощение. Они хотели обратить тебя в рабство.
— Нет, не порабощение. Усмирение. Подавление.
Он качает головой.
— Это уже слишком, Люси. Продай ферму. Продай ее Петрасу и уезжай.
— Нет.
На том разговор и заканчивается. Но эхо слов Люси продолжает звучать в его ушах. „Окровавленное тело“ — что она хотела этим сказать? Или он все же не зря видел во сне пропитанную кровью постель, ванну в потеках крови?
„Их специальность — изнасилования“. Он думает о трех визитерах, уезжающих в не старой еще „тойоте“; на заднем сиденье навалены домашние вещи; их пенисы, их орудия, теплые и удоволенные, свернулись между их ног — мурлыкая, вот слово, которое приходит ему в голову. У них достаточно причин гордиться проделанной за день работой; служение своему призванию наполняет их счастьем.
Он помнит, как ребенком застрял на обнаруженном в газетном сообщении слове „изнасилование“, пытаясь понять его точное значение, гадая, что делает буква „с“, обычно столь мягкая, в середине слова, внушающего такой страх, что никто не решается произнести его вслух. В библиотеке он видел в одном альбоме картину „Изнасилование сабинянок“[40]: верховые в легких римских доспехах, женщины в покрывалах, воздевающие руки, стенающие. Какое отношение имели эти театральные позы к подозреваемой им сущности изнасилования — к мужчине, который, лежа на женщине, входит в нее?
Он размышляет о Байроне. Среди легионов графинь и горничных, в которых входил Байрон, несомненно имелись и такие, что называли это изнасилованием. Но ни одна из них, уж верно, не боялась остаться после соития с перерезанным горлом. Ему в его положении и Люси в ее, Байрон, безусловно, представляется старомодным.
Люси напутана, напугана до смерти. Голос у нее сдавленный, дышит она с трудом, руки и ноги немеют. „Этого не может быть, — говорит она себе, пока двое мужчин силой принуждают ее лечь, — это лишь сон, ночной кошмар“. Мужчины меж тем упиваются ее страхом, наслаждаются им, делают все, что в их силах, чтобы запугать ее, умножить ее ужас до последних пределов. „Зови своих псов! — говорят они. — Ну давай, позови их! Что, псов нету? Ну так мы тебе покажем, что такое псы!“
„Вы не понимаете, вас же там не было“, — сказала Бев Шоу. Ладно, она ошиблась. Но в конечном счете Люси права; он понимает, он может, полностью сосредоточившись, отказавшись от себя, проникнуть туда, стать теми людьми, вселиться в них, наполнить их своим призраком. Вопрос только в том, хватит ли ему воображения, чтобы стать женщиной.
В уединении своей комнаты он пишет дочери письмо:
„Дорогая Люси, со всей любовью, какая есть в мире, я должен сказать тебе следующее. Ты стоишь на пороге опасной ошибки. Ты хочешь унизиться перед историей. Но путь, на который ты ступила, неверен. Он лишит тебя какой бы то ни было чести; ты не сможешь жить в мире с собой. Умоляю, прислушайся к тому, что я говорю. Твой отец“.
Час спустя под его дверь подсовывается конверт с письмом. „Дорогой Дэвид, ты меня так и не услышал. Я не тот человек, которого ты знаешь. Я человек конченый и не знаю пока, что способно вернуть меня к жизни. Знаю только, что уехать отсюда я не могу.
Ты этого не понимаешь, а я не вижу, что еще можно сделать, чтобы заставить тебя понять. Все выглядит так, словно ты нарочно забился в угол, в который не заглядывает солнце. Ты кажешься мне одной из трех обезьян, той, что прижала лапы к глазам.
Да, путь, на который я ступила, возможно, неверен. Но если я теперь покину ферму, я уеду отсюда потерпевшей поражение и буду чувствовать вкус поражения всю жизнь.