Есть у Р-ского действительно хорошие вещи… Надо работать для людей, а не для себя. Я хочу, чтобы Р-ский огорчился сегодня, — это для него самое лучшее лекарство и для меня тоже. Результат достигается очень трудным путем, а не асфальтированной дорогой.
При полной моей благожелательности к вам, Р-ский, мне кажется, что вы недостаточно серьезно относитесь к своей работе. Мучительная дорога вам незнакома. Сельвинский вас перехвалил, я переругал. Думаю, что вы найдете середину.
Вы, Р-ский, написали хорошее стихотворение, но неизвестно, напишете ли вы такое же завтра. Надо, чтобы все были Лермонтовыми. Если мы будем исходить из этого, тогда у нас будет поэзия.
ВСТРЕЧА С ДРУГОМ
Печать времени — самая неизгладимая печать. Ее никак нельзя ни заменить, ни стереть. Исходя из этой аксиомы, я внимательно всматривался в Ручьева: намного ли он постарел с тех пор, как я в последний раз читал его стихи? Нет, не постарел. Внешне он несколько изменился (да и то, мне кажется, к лучшему), а как поэт — несомненно помолодел. Это всегда бывает с поэтами, когда они начинают писать совсем хорошо. Двадцатипятилетний Лермонтов, нам кажется, куда моложе, чем двенадцатилетний.
Чем Борис Ручьев так обрадовал меня и моих товарищей по ремеслу? Он в полной мере раскрыл себя, и мы яснее ясного увидели, что перед нами очень богатый чувствами поэт, умеющий отделять зерно от плевел, умеющий простыми средствами создавать непростые вещи. А это самое трудное в поэзии.
В противоположность некоторым другим поэтам он не страдает убожеством мысли. Он не пишет: «Если понадобится, я отдам за тебя свою жизнь», «площадь знамена полощет», «по-над Волгой тучи мчатся», «в бездонных глазах любимой» и т. д. В таких случаях и думать не надо. Зашел в магазин, купил несколько рифмочек и пару размерчиков, и вот тебе готово стихотворение.
Борис Ручьев не принадлежит к этому племени легко пишущих, или, вернее, легко переписывающих поэтов. Пока его мысль не станет своей, ручьевской, он ее не переплавит в слове. Вот как он, например, пишет о Родине в одном своем великолепном стихотворении:
Она приучит к радостям и бедам,
сама одежды выдаст по плечу,
она прикажет —
я живу медведем,
она велит —
я соколом взлечу.
Я выдам читателю сразу всю порцию цитат, чтобы к ним больше не возвращаться. Большой писатель как-то сказал, что сначала поэт пишет просто и плохо, затем сложно и тоже плохо, а побеждает тогда, когда пишет просто и хорошо. Борис Ручьев подошел к третьей, заключительной стадии. Вот его рассказ о том, как он впервые попал в забой:
Как же ты такие годы прожил,
столько гор и речек пересек,
на героев вовсе непохожий,
очень невеликий человек?
И тогда я в первый раз — не скрою —
не ученый тяжкому труду,
думал я, что где-нибудь в забое
от разрыва сердца упаду.
И еще одна цитата из другого стихотворения:
Будто между нами нет прохожим места,
волосы седеют, а любовь жива.
Будто ждешь, как девка, любишь, как невеста,
терпишь, как солдатка, плачешь, как вдова…
Правда, это хорошее стихотворение испорчено банальным и сентиментальным началом (да и размер кажется несколько убаюкивающим):
У завода город, а меж нами речка,
а над речкой домик с рубленым крыльцом…
Если затоскуешь, выйдешь на крылечко…
Не понимаю, как это такой зрелый и талантливый поэт, как Борис Ручьев, мог так начать стихотворение. Это все равно что поднести любимой букет своей бабушки.
Но все это легко исправимо — у Ручьева достоинств куда больше, чем недостатков. Его стихи не залеживаются на полках. Они приносят радость читателю и самому автору.
Е. Долматовский.
КОРОТКИЕ МЫСЛИ
Я отлично понимаю всю опасность такого названия статьи. Это вкуснейший хлеб для пародистов. Так легко играть на понятиях «длинный» и «короткий». И тем не менее я иду на риск. Дело в том, что мои разрозненные и потому короткие мысли могут помочь талантливому человеку создать из наших литературных задач стройную систему.
Первая скорость. Это самая сильная скорость. Она двигает машину с места. В нашем деле первая скорость может стать последней. Я не Бернард Шоу и не стараюсь говорить парадоксами. Постараюсь это доказать.
Из всех написанных мною стихотворений самое ненавистное мне — это «Гренада». Такое впечатление у многих, что после нее я ничего не написал. Такие же переживания были у Маяковского после его «Облака в штанах». Он жаловался мне на это. Я тогда мало что понимал в биографии стихотворения.
Я уже и устно и в печати много рассказывал о возникновении «Гренады». Я не поленюсь сделать это еще раз.
Там, где сейчас помещается театр имени Станиславского (бывшее кино «Арс»), во дворе находилась гостиница «Гренада». Я увидел вывеску, и во мне зародилась шальная мысль — хватит мне этой назойливой «идейности» МАПП, РАПП и ВАПП, напишу-ка я серенаду. Но в трамвае по дороге домой мне стало жаль тратить время на пустяки. И тут на меня нахлынули воспоминания. А воспоминания — это не наколотые в гербарии мертвые бабочки, это живые бабочки, которых тебе не всегда удается поймать. И я вспомнил всех тех китайцев, латышей и венгров, которых я встречал во время гражданской войны. Ни с какими испанцами я в то время не был знаком. А куда я дену такое заманчивое слово «Гренада»? И я мгновенно понял, что национальность здесь не имеет никакого значения. Важен интернационализм. Перед моими глазами прошли пареньки разных национальностей. Не все ли равно, будет ли один из этих пареньков китайцем или испанцем, если люди нуждаются в свободе? Оставался только технический процесс — написать стихотворение. Вывеска «Гренада» стала первой скоростью этого стихотворения.
Одного примера мало для доказательства. Приведу второй.
Очень долго за мной волочилась рифма: «излучина — изучена». Я не знал, в чем заключается соединяющая их диалектика. И вот в войну, когда я приехал домой, как говорится «на побывку», подруга моей жены показала мне крест, снятый с груди убитого на Дону итальянца.
Разве среднего Дона излучина
Иностранным ученым изучена?
Стихотворение было готово. Итальянцы воевали против нас на Дону, я — участник войны, и мне все сразу стало ясно. Рифма стала первой скоростью этого стихотворения.
Сейчас я, как и обещал, стану говорить импрессионистски, то есть показывать нашу работу разрозненными, но неизвестно как и почему связанными пятнами.
Я хочу поговорить о противоположности и о схожести площади и мишени.
Можно днями и ночами декламировать свою любовь к коммунизму. И «ах, как было плохо» и «ах, как будет хорошо»!
Это будет стрельба по площади — куда ни пальни, все равно попадешь в будущее. А вот, когда я вижу одного, от силы двух пенсионеров, у которых обеспечена старость, это стрельба по мишени. Само собой разумеется, что я говорю о стрельбе не как об уничтожении, а как о предмете точного попадания художника. Художнику не нужен целый океан, а нужна только капля воды, которая принадлежит океану.
Но тут нас подстерегает другая и очень большая опасность — мы можем происшествие принять за событие. Это страшно для писателя. Мы можем злость принять за гнев, сентиментальность за любовь, демагогию за искусство. Разве мало нам приходилось встречаться с такими явлениями? От всего этого нам остаются только горькие воспоминания.
Вот я получил, как делегат съезда, напечатанные доклады наших республик. Это было сделано с благой целью — чтобы мы не гуляли по фойе во время этих однообразных докладов. И если бы не разные фамилии, то, скажем, Эстонию никак нельзя было бы отличить от Азербайджана. Тут вступает в силу стрельба по площади. Нужен не вообще коммунизм, а человек, вступающий в коммунизм. Беда наших театров заключается в том, что артисты чаще играют идею, чем человека, несущего эту идею. Идею «играть» нельзя, можно играть только человека.
Тут я приступаю к самому главному — любой наш съезд должен быть производственным совещанием. Когда в Кремле собираются колхозники, они говорят о конкретных способах повышения урожайности, когда собираются металлурги, они говорят о точных методах повышения производительности труда, а мы что, будем изощряться в нашей преданности? Маловато это для нашей высокой профессии. Пусть каждый советский писатель точно и конкретно передаст свой опыт — и все свои ошибки, и все свои достижения на очень трудном пути. Я мечтаю о таком съезде. Доживу ли я до него?
Меня несколько удивила статья Ильи Сельвинского о тактовом стихе. Я об этом никогда не думал и, клянусь, думать не буду. Мысли об этом меня не беспокоят. Моя задача — достигнуть непосредственного общения с читателем. Можешь ходить хоть на голове, и если твой голос снизу лучше звучит, то ходи на голове. Не касается ли это тактового стиха?
Меня часто упрекают в том, что я больше каламбурю, чем доказываю. Я отбрасываю от себя это обвинение. Я считаю самым правильным способом излечения от недостатков — это или осмеяние, или гиперболизация их. Если мы будем бояться преувеличения недостатков, то мы должны отказаться от применения микроскопов в Советском Союзе — самые злостные микробы они увеличивают в сотни раз.
Еще я хочу сказать несколько слов о положительном герое в нашей литературе. Когда ты его представляешь своему читателю, ты не думай о том, положительный он или отрицательный, ты его видь. Когда ты пишешь, твой письменный стол должен стать плацдармом, на котором сражаются человеческие интересы. А как только ты начинаешь задумываться, как сделать своего героя на шестьдесят процентов положительным, а на сорок процентов несколько худшим, ты перестаешь быть близким своему читателю. В стихотворении ты