Так что по отношению к другим людям, или как христианин по отношению к другим христианам, ни один человек, или: ни один христианин, не смеет полагать свое познание истины абсолютным, ergo он не смеет ради истины, предав себя на смерть, позволить другим стать виновными в убийстве. Другими словами, поступи он так, это все равно на самом деле не будет совершено ради истины, напротив, в этом будет нечто неистинное.
Это неистинное будет заключаться как раз в том, что ведущий такую борьбу относится к другим лишь полемически, что он думает только о самом себе, а не печется о них с любовью. Но тем самым он как раз недалек от того, что они поистине его превзойдут, или же – превзойдут его в истине; ведь превосходство состоит как раз в том, чтобы быть защитником своего врага, чтобы, понимая больше, чем он, печься о том и оберегать его от того, чтобы он не сделал, поддавшись лжи, себя более виновным, чем он того заслуживает. О, тем, кто якобы сильны, кажется, будто убить человека – это проще простого, будто и сами они легко могли бы это сделать, ах, тот, кто имеет понятие о том, какая это вина – убить невинного, он как следует проверит себя, прежде чем допустить, чтобы кто-то взял на себя такую вину. Проверив себя, он поймет, что не имеет на это права. Ведь любовь не позволит ему это сделать. И это та же любовь, которая в своей вечной Божественной полноте обитала в Нем, в Том, Кто будучи Истиной, должен был абсолютным образом выразить то, что Он ей был, и потому позволить безбожному миру стать столь страшно виновным, – это та любовь, с которой Он молился за Своих врагов. Он не мог предотвратить Свою смерть, ведь на то и пришел Он в мир. Но, жертвуя Собой ради любви, Он тем самым (и «Жертвой» Его именуют еще и поэтому) с любовью заботился и о Своих врагах. Здесь нераздельны «Истина» и «Любовь».
Все это, как было сказано, «многие мысли этого человека как бы в кратком изложении». Поскольку это поэтическое произведение, «поэтические опыты», – однако, стоит заметить, опыты мыслителя, – то, конечно, вдумчивый читатель найдет совершенно в порядке вещей, что я ничего не сказал о личности этого человека. Ведь как раз потому, что это – поэтическое произведение, я мог бы здесь сказать равным образом как одно, так и другое, я мог бы сказать здесь все, что мне было бы угодно. Также и обо всем прочем: о его жизни; о том, как это пришло ему на ум; о том, кем он стал в мире; и т. д. и т. п., – я, поскольку это поэтическое произведение, мог бы сказать все, что мне угодно. Но как раз потому, что я qua поэт обладаю всей поэтической полнотой власти, позволяющей мне сказать об этом все, что мне угодно, – я вовсе не буду ничего об этом говорить, чтобы случайно не отвлечь всей этой новеллистикой внимание читателя от самой сути: от содержания мысли.
О различии между гением и апостолом (1847)
Что сделали заблуждающаяся[152] экзегеза и спекуляция для того, чтобы, сбив людей с толку, увести их от христианского образа мысли, или: чем они сумели сбить с толку многих христиан? Говоря кратко и точно употребляя категории, ответим: сферу парадоксально-религиозного они втянули в сферу эстетического, тем самым добившись того, что всякий христианский термин, который, пока он остается в рамках своей сферы, является качественно определенной категорией, теперь, будучи редуцирован до эстетического, годится к употреблению в качестве остроумного выражения, обозначающего все, что ни попадя. Когда сфера парадоксально-религиозного упраздняется сферой эстетического или сводится к ней, то апостол оказывается ни дать ни взять гением, и тогда – прощай, христианство. Острота ума и дух, откровение и самобытность, Божие призвание и гениальность, апостол и гений: эти понятия начинают тогда казаться почти что неразличимыми.
Действуя так, заблуждающаяся наука извратила христианский образ мысли, а из науки эта путаница прокралась обратно в религиозную проповедь, так что приходится слышать священников, которые со всей научной наивностью bona fide проституируют христианство. Говоря об апостоле Павле, они с придыханием рассуждают о его остром уме, о его глубокомыслии, о его прекрасных притчах и т. п. – сплошная эстетика. Если бы Павла стали рассматривать как гения, то для него это выглядело бы безумием; только невежественным священникам может взбрести на ум восхвалять его в эстетических категориях, потому что невежественные священники не имеют никакого масштаба для соотнесения различных вещей, но думают, что если просто сказать что-то хорошее о Павле, то это уже хорошо. Подобного рода благодушная и благожелательная бездумность возможна только потому, что ее обладатель не прошел школу качественной диалектики, которая разъяснила бы ему, что он оказывает апостолу медвежью услугу, говоря о нем нечто хорошее столь бестолково – превознося и восхваляя его за то, что для него как апостола несущественно и неважно, и совершенно при этом забывая о том, что собственно делает его апостолом. Такому бездумному красноречивцу могло бы точно так же прийти на ум начать воспевать апостола Павла как стилиста и художника слова, а лучше, раз уж известно, что Павел занимался ремеслом, начать славить его за то, что изготовленные им палатки были, наверное, столь дивным шедевром, что ни до, ни после него ни один мастер не был в состоянии сравниться с ним мастерством, – ведь для того, чтобы сказать просто что-то хорошее о Павле, годится все что угодно. Как гений Павел не выдерживает сравнения ни с Платоном, ни с Шекспиром; и как автор прекрасных притч он также постоянно отстает от других; как стилист апостол Павел – весьма сомнительное имя; а как делатель палаток – должен признаться, не знаю, сколь он был искусен в этом ремесле. Заметьте, серьезность, если за ней скрывается глупость, всегда вернее всего обращается в шутку, и тогда на смену глупости приходит серьезное, серьезное: то, что Павел – апостол; и как апостол он, опять же, не имеет ничего, совершенно ничего общего ни с Платоном, ни с Шекспиром, ни со стилистами, ни с делателями палаток, так что все они (и Платон, и Шекспир, и делатель палаток Хансен) не сопоставимы с ним.
Между гением и апостолом есть качественное различие; каждое из этих двух определений уместно только в рамках своей качественно отличной сферы: имманентного и трансцендентного: 1) гений может поэтому дать людям что-то новое, но это новое ассимилируется жизнью дальнейших поколений и новизна его исчезает, так же как исчезает сама характеристика «гений», стоит только подумать о вечности; апостол приносит нечто новое, являющееся парадоксом, – и именно потому, что это новое в существе своем – парадокс и не является предвосхищением дальнейшего развития человеческого рода, его новизна остается неизменной, точно так же как апостол остается в вечности апостолом: принадлежность вечности не делает его сущностно таким же, как все прочие люди, ведь его отличие от них по самой своей сути парадоксально; 2) гений является гением благодаря самому себе, или: благодаря тому, каков он сам по себе; апостол является апостолом благодаря авторитету, которым его наделяет Бог; 3) гению свойственна лишь имманентная телеология; апостол парадоксальным образом поставлен в абсолютные телеологические отношения.
1. Всякая мысль дышит воздухом имманентного, парадокс же и вера, напротив, создают для себя качественно иную сферу. Всякое различие, существующее в отношениях между человеком и человеком qua человеком, принадлежит сфере имманентного и исчезает, когда размышляют о сущностном и вечном; всякое различие здесь – лишь момент, который как момент вполне правомерен, но в сущностном равенстве вечности по существу исчезает. Гениальность, как говорит само это слово (ingenium, врожденный; первичность (Primitivitet, primus); оригинальность (origo); самобытность и т. п.), – это нечто непосредственное, природная одаренность; гениями рождаются. Уже задолго до того, как станет возможным говорить о том, насколько теперь гений желает или не желает обратить свою редкую одаренность на служение Богу, он – гений и останется гением, даже если не сделает этого. Измениться гений может в том смысле, что он, развившись, станет тем, чем он является κατα δυναμιν[153], то есть придет в сознательное владение самим собой. Хотя для того чтобы охарактеризовать то новое, что может дать людям гений, и употребляют порой выражение «парадокс», речь при этом идет не о чем-то таком, что парадоксально по самой своей сути, но о парадоксе трансисторическом, то есть о предвосхищении, сгущающем себя до некоторого парадокса, который, однако, со временем утрачивает свою парадоксальность. Гений может быть парадоксален в своих первых проявлениях, но по мере того, как он сознательно приходит к самому себе, эта парадоксальность исчезает. Гений способен, быть может, на столетие опередить свое время и потому стать парадоксом для современников, но рано или поздно человечество ассимилирует этот парадокс, и он утратит свою парадоксальность.
С апостолом дело обстоит иначе. Само слово «апостол»[154] указывает на это отличие. Апостолами не рождаются; апостол – это человек, которого призывает и назначает Бог, которого Бог посылает выполнять Его поручение. В качестве апостола он не развивается, то есть не становится сукцессивно тем, чем он является κατα δυναμιν. Ведь тому, что он становится апостолом, не предшествует никакая потенциальная возможность; всякий человек по сути одинаково близок к тому, чтобы стать апостолом. Апостол никогда не может таким образом прийти к самому себе, чтобы осознать свое призвание в апостолы как момент в своем жизненном развитии. Призвание в апостолы – это парадоксальный факт, первое и последнее мгновение его жизни, которое парадоксальным образом внеположно его личной тождественности самому себе, то есть имманентной определенности того, чем он является. Человек может достичь уже совершеннолетия, прежде чем он окажется призван в апостолы. Благодаря его призванию в апостолы у него не становится лучше с головой или с воображением, он не становится более проницательным и т. п. – вовсе нет, он остается самим собой, но в силу этого парадоксального факта он оказывается послан выполнять определенное поручение. Этот парадоксальный факт делает апостола навеки отличным от всех прочих людей. То новое, что дано ему возвестить, по существу своему парадоксально. Сколь бы долго ни звучала в мире его весть, она по сути остается неизменно новой, неизменно парадоксальной, никакая имманентность не способна ассимилировать ее. Быть апостолом – это ведь нечто совсем иное, нежели быть человеком выдающейся природной одаренности, опережающим свое время. Апостол мог быть тем, кого мы назвали бы обыкновенным человеком, но в силу этого парадоксального факта он оказался призван возвещать это новое учение. Даже если мышление и возомнит, будто оно способно ассимилировать это учение, тот способ, каким пришло это учение в мир, оно не способно ассимилировать; ведь этот способ по сути своей – парадокс, протестующий против имманентности. Но именно способ, которым пришло это учение в мир, является здесь качественно определяющим, и не принять его во внимание можно только став жертвой обмана или же собственной бездумности.