Снова с высоких небес посылается новое племя.[1]
Средневековый читатель увидел в этих словах Вергилия своего рода пророчество о Рождестве Иисусовом, пророчество о Святой Деве Богородице, приняв Астрею – воплощенную справедливость, о которой говорил Вергилий, за Пречистую Деву Марию. Увидел в Вергилии почти святого и православный человек на Руси, потому что среди фресок Благовещенского собора Московского Кремля можно обнаружить и этого римского поэта, хотя, конечно же, Вергилий был язычником. Он ничего не слышал о Христе и никогда не держал в руках пророчества Исайи и вместе с тем какие-то отзвуки Исайина пророчества он как поэт действительно услышал. Мне думается, что Вергилий мог читать стихотворные пересказы пророчества Исайи на греческом языке, сделанные в позднеантичной Александрии. Из этих стихотворных пересказов Исайи он что-то запомнил и взял в свою поэзию. Об этом можно говорить особо, об этом можно написать, наверное, целое исследование. Во всяком случае, никогда не знавший о Библии, Вергилий действительно несколько раз процитировал – далеко не из первых рук, но процитировал – библейский текст. И вот это узнавание библейского текста в поэзии Вергилия сделало его в глазах средневековых читателей почти святым. Причем, подчеркиваю, не только на Западе, но и у нас на Руси Вергилий пользовался особым почитанием и попал на одну из стен Благовещенского собора Московского Кремля.
Вергилий проводит Данте сквозь Ад и Чистилище. Однако в какой-то момент он остается, а Данте продолжает свой путь вперед. Кому передает Вергилий поэта? Другому римскому поэту, совсем не такому известному, как Вергилий – скорее, наоборот, сегодня почти никому не знакомому. Звали этого поэта Папиний Стаций, жил он в конце I века, и творчество его приходится на время императора Домициана. Папиния Стация очень много читали в Средние века, его любили и очень дорожили его поэзией, поэтому от его сочинений сохранилось очень много средневековых рукописей – настолько много, что современный его издатель Гэррод заметил: рукописей его сочинений так много, что справедливо будет предположить, что у Стация «было больше переписчиков в Средние века, чем читателей в наши дни»[2].
Поэт, которого мы знаем очень плохо, оказывается спутником Данте, который проводит его через последние круги Чистилища и вводит в Рай. Почему именно Стаций? Почему не кто-то другой? О том, почему Вергилий оказался первым спутником Данте, достаточно много сказано в литературе, и об этом я в двух словах вам рассказал: благодаря своей IV эклоге, благодаря тому, что он в своих эклогах в нескольких местах цитирует, сам того не подозревая, пророчество Исайи. А вот Стаций… В чем дело тут? Когда Данте с Вергилием встречают Стация, Стаций обращается не к Данте, он обращается к Вергилию:
«…Меня ты первый устремил
К Парнасу, пить пещерных струй прохладу,
И первый, после Бога, озарил,
Ты был, как тот, кто за собой лампаду
Несет в ночи и не себе дает,
Но вслед идущим помощь и отраду,
Когда сказал: «Век обновленья ждет:
Мир первых дней и правда – у порога,
И новый отрок близится с высот».
Ты дал мне петь, ты дал мне верить в Бога!
Но, чтоб все части сделались ясны,
Я свой набросок расцвечу немного.
Уже был мир до самой глубины
Проникнут правой верой, насажденной
Посланниками неземной страны;
И так твой возглас, выше приведенный,
Созвучен был словам учителей,
Что к ним я стал ходить, как друг исконный.
Я видел в них таких святых людей,
Что в дни Домициановых гонений
Их слезы не бывали без моей.
Пока я жил под кровом смертной сени,
Я помогал им, и их строгий чин
Меня отторг от всех других учений.
И, не доведши греческих дружин,
В стихах, к фиванским рекам, я крестился,
Но утаил, что я христианин,
И показным язычеством прикрылся».[3]
Итак, Стаций в поэме у Данте заявляет, что он стал тайным христианином, с одной стороны, под влиянием стихов Вергилия, которые здесь по-итальянски пересказывает Данте, вкладывая их в своей поэме уже в уста Стация, а с другой стороны – под влиянием тех учителей, которые уже жили и проповедовали в Риме, тех христиан, могилы которых некогда находились в римских катакомбах. Таким образом, в «Божественной комедии» содержится сообщение, которого мы никогда и нигде больше не встретим.
Римский поэт Папиний Стаций известен нам по поэме «Фиваида», которая не так давно вышла на русском языке в переводе Юрия Анатольевича Шичалина; известен нам также по сборнику стихов под названием «Silvae» («Сильвы»), что значит «лес, материал, из которого строят», а на русский язык это заглавие можно перевести как «Наброски», «Фрагменты», что-то незаконченное. Это поэт, которого очень много читали в Средние века, действительно один из любимых поэтов самого Данте Алигьери, поэт, которого ценил и Гёте. Гёте как-то сказал, что пластичность образов и описаний у Стация его привлекает особо, и отметил его необычайную тщательность в отделке деталей. Такова была характеристика, которую дал Папинию Стацию Гёте. Вот, пожалуй, и всё, что можно сказать сегодня об оценке этого поэта читателем. А Данте увидел в нем не просто «сладостного поэта» (именно так он называет его – lo dolce poeta), он увидел в нем христианина и вложил в его уста тот рассказ, который я вам только что прочитал в переводе Михаила Лозинского.
Почему Данте в эпоху Возрождения увидел в Стации христианина? Данте, который равно хорошо знал и Рим языческий, и Рим христианский, равно хорошо знал литературу античного Рима – не только Вергилия и Стация, но и других поэтов, прежде всего Овидия, Горация, Персия, Ювенала, – но так же хорошо знал и литературу христианского Рима, и итальянскую поэзию, к которой сам принадлежал, поэзию своих старших современников и друзей. Если бы Данте пользовался какой-то информацией, сохраненной кем-то до него, то мы бы сегодня знали его источник, мы бы сегодня могли сказать: это Августин говорит, что Стаций стал христианином, но тайным, или Амвросий, или Цезарий, или еще кто-то из древних христианских писателей. Но нет, ни у кого из древних христианских писателей, ни у кого из отцов Церкви, ни в какой житийной литературе и нигде вообще имя Папиния Стация в связи с древней Церковью в Риме, в связи с христианами Рима не упоминается. Имя Стация не упоминается и в многочисленных христианских надписях, которых в Риме сохранилось очень много. Так почему же он в поэме Данте становится христианином?
Что-то, видно, в его творчестве услышал поэт, что заставило его говорить об этом. То ли просто он любил Стация до такой степени, что не захотел, чтобы любимый им поэт остался язычником, и таким образом сделал его христианином посмертно? Так считали очень многие исследователи творчества Данте, объясняя появление в «Божественной комедии» образа Папиния как христианина просто субъективным желанием великого поэта увидеть в Стации не только блестящего, с его точки зрения, автора и мастера слога, но еще и христианина. Я всё-таки думаю, что такое объяснение делает внутренний мир Данте двухмерным, слишком простым и даже примитивным. Мне кажется, что Данте своим острым взором (тем острым взором, который запечатлен не только в его стихах, но даже и в живописи – каждый может легко обнаружить его на портретах Данте) увидел в творчестве Стация нечто действительно созвучное Риму уже христианскому, уже не языческому.
Христианская культура Рима, христианская культура первых веков вообще – это касается и Балкан, и островов в Эгейском море, и Малой Азии, и Египта – теснейшим образом связана с культурой языческого Рима, языческой Эллады и Малой Азии, языческого Египта. Как река впадает в море или в другую реку, так и здесь античная культура вливается в культуру христианскую. И действительно, сказать о каком-то памятнике, к какой эпохе он относится – еще к языческой или уже к христианской – зачастую бывает невозможно. Фрески римских катакомб еще принадлежат к античной культуре, они удивительно напоминают фрески из Помпей и Геркуланума и по мастерству, и по стилю, и по технике, и по всему характеру живописи, но вместе с тем они уже наполнены библейским содержанием, в них уже есть что-то абсолютно новое. То же самое можно сказать и об архитектуре древнего христианского Рима, которая вся выходит из архитектуры античной, которая использует детали античной архитектуры, но уже несет в себе что-то новое. Христианская мозаика тоже теснейшим образом связана с мозаикой античной, еще языческой. И сказать, когда именно происходит это преображение культуры из языческой в христианскую, рассматривая памятники, зачастую невозможно.
Я еще лет, наверное, двадцать или двадцать пять тому назад задался этим вопросом: почему именно в Папинии Стации увидел Данте тайного христианина? Почему не в ком-то другом? Почему, скажем, не в Сенеке – философе, который для средневекового человека, для средневекового читателя, был чуть ли не другом апостола Павла? Во всяком случае, в Средние века считалось, что апостол Павел и Сенека состояли между собой в переписке, и даже письма, якобы им принадлежавшие, имели хождение в средневековой Европе. Теперь, может быть, имеет смысл издать эту переписку, имея в виду, что, конечно же, она позднейшего происхождения. Но те, кто составлял эти письма, хотели верить в то, что Сенека и апостол Павел переписывались между собой. И всё-таки не в Сенеке и не в ком-то другом увидел Данте христианина, а именно в Папинии Стации.
Когда я читал «Сильвы» Папиния, я увидел в них новое отношение к природе, которого не было в античности, – то отношение к воздуху, горам, лесу, деревьям, птицам, населяющим эти деревья, которое присутствует в Библии, которое есть в псалмах и чувствуется в некоторых местах Нового Завета. Вот это отношение к природе в «Сильвах» Папиния Стация, эта черта его поэзии, наверное, и заставила Данте Алигьери увидеть в нем уже не язычника, а человека, прикоснувшегося к Благой вести, услышавшего евангельский зов.