С точки зрения Аристотеля, зритель во время спектакля переживает кáтарсис, то есть очищение. Сам термин Аристотель берет из медицины. Катарсис – это процесс во время выздоровления больного, когда организм очищается от всего дурного. Когда, скажем, у человека, страдающего бронхитом, из горла и носа выходит слизь и вместе с нею болезнь, человек выздоравливает. Так и зритель во время спектакля. Он видит, как мучается на орхéстре перед ним герой. Он видит, как герой ненавидит или страдает от ревности или злобы. И исцеляется от той потенциальной, возможно, не реализованной еще, не проснувшейся в нем или наполовину проснувшейся злобы, ревности, ненависти или другой страсти. Происходит, как говорит Аристотель, очищение подобных чувств. Две полярных точки зрения выдвигают, размышляя о поэзии, о трагедии и трагических поэтах, Платон и Аристотель.
Платон – сам блестящий поэт, мастер слова. В юности он писал много стихов. Правда, потом их уничтожил. У него осталось всего лишь несколько небольших эпиграмм, небольших, но удивительных – и по содержанию, и по форме. Но достаточно взять в руки любой том из сочинений Платона, которые теперь все без исключения переведены на русский язык, и полистать его. Мы увидим, что и в философских своих текстах Платон остается большим поэтом. И по-гречески, и в русском переводе это видно. Платон описывает ситуацию, в которой ведется диалог его героя. Описывает как поэт. Удивительные пейзажные зарисовки разбросаны по его произведениям. Но этого мало. Герои Платона говорят языком настоящего поэта. Каждая фраза практически из любого его диалога уже является блестящим художественным произведением. Даже если ты ничего не смыслишь в философии, Платона можно читать как поэта, читать и наслаждаться его слогом. Однако он, этот философ-поэт, считает, что искусство, и прежде всего поэзия, возбуждает человека, как возбуждает человека крепкое вино.
Аристотель совсем другой, он очень не похож на Платона по характеру – и как писатель, и как философ. Знаменитый немецкий филолог первой половины XX века, патриарх классической филологии Ульрих Виламовиц-Мёллендорф сказал однажды про Аристотеля: «Его не поцеловала муза». Как мастер слога Аристотель был удивительно бездарен. Он пишет тяжелым языком ученого. Он нагромождает фразу на фразу, он совершенно не задумывается над стилистикой своих произведений. Читать Аристотеля безумно трудно, а переводить еще труднее. Но Аристотель – человек, которого «не поцеловала муза» – чувствует силу искусства. Ту силу, которая способна разбудить человеческое сердце. Ту силу, которая способна выпрямить, возродить человека. Герой мучается и страдает. Зритель смотрит на эти страдания, на эту боль героя – и исцеляется, выздоравливает. Так рассуждает Аристотель, который сам поэтом не был, Аристотель, который смотрел на искусство со стороны и увидел в нем что-то такое, чего Платон изнутри увидеть не мог.
Пройдут века, и Иоанн Златоуст, когда будет говорить о театре, повторит основные тезисы Платона. А его старший современник святитель Василий Великий прислушается к мнению Аристотеля. Итак, в течение следующих веков разные христианские писатели, те, кого мы почитаем теперь великими святителями и учителями Церкви, знаменитыми преподобными и аскетами, будут становиться то на точку зрения Платона, считая необходимым упразднить поэзию и изгнать театр из идеального государства (уже теперь не платоновского, а христианского), то на точку зрения Аристотеля, приходя к выводу, что читатель трагического поэта, переживая и мучаясь вместе с героем, выздоравливает от той самой болезни, которой страдает герой.
Кто-то из блестящих знатоков Еврипида возьмет все без исключения его тексты и выберет из них подходящие места, составив из семнадцати дошедших до нас пьес этого поэта восемнадцатую: «Христос-страстотерпец». Ни одного слова кроме тех, чтó есть у Еврипида, не будет вставлено в эту новую трагедию. Она вся состоит исключительно из цитат. Она смонтирована из больших, маленьких и микроскопических фрагментов текста, из семнадцати трагедий – восемнадцатая. В центре ее – Спаситель, страдающий за нас и умирающий на Кресте. Удивительный опыт христианской драмы, удивительный текст, составитель которого Еврипида не просто безупречно знал, но и бесконечно любил. Вот еще одно свидетельство того, что христианам в средневековой Византии античный театр иногда был очень дорог и очень близок.
Сегодняшнему православному греку античный театр тоже дорог и тоже близок. В античном театре сегодняшний грек видит что-то, напоминающее церковь. Когда мы входим в театр, то оказываемся перед орхестрой, перед площадкой, которая напоминает солею в православном храме. За орхестрой находится закрытая палатка, скенé. К скене ведут центральные, так называемые царские, ворота и боковые двери, справа и слева. На орхестре, близ боковых дверей, стоят два хора: левый и правый. В течение спектакля хор ведет диалог с героем. Стихи или поются, или читаются нараспев. Ясно, что византийское богослужение унаследовало от греческого театра, в смысле формы и распорядка, в смысле языка даже, очень и очень многое. И в смысле стихотворных размеров. Иоанн Дамаскин зачастую писал каноны, те каноны, которые и сегодня звучат в православном храме во время Всенощного бдения, ямбическим трúметром, размером греческой трагедии. А язык церковной поэзии, тот греческий язык, которым пользовались и Дамаскин, и Косма Маюмский, и другие церковные поэты, тоже весьма близок языку греческой трагедии. Подчеркиваю, в отличие от простого языка Евангелия, языка, связанного с теми галилейскими рыбаками, которые подарили Евангелие человечеству, язык литургический, язык канонов и стихир, ектений и молитв, читающихся во время богослужения, – это язык высокой поэзии, корнями уходящий именно в тексты греческих трагиков: Эсхила, Софокла и Еврипида.
Всё переплетается в нашей жизни. Можно по-разному относиться к этим древним поэтам. Можно их читать или не читать, но тот факт, что они, без сомнения, как-то присутствуют в нашей сегодняшней церковной жизни, неоспорим. Культура навсегда сохраняет в себе всё, хотя мы сами об этом далеко не всегда догадываемся.
Удивительно: те поэты, о которых я сегодня говорил, были современниками. Они лично знали друг друга и спорили друг с другом. Мы отстоим от них на два с лишним тысячелетия, живем совсем в другую эпоху и совсем в других условиях. Читатель сегодня выбирает то одного, то другого, то третьего. Для каких-то периодов современной истории самым близким и нужным оказывается Еврипид, для других – Софокл, для третьих – Эсхил. Итак, история не заканчивается.
Можно ли по поводу трагедии, случившейся в Новокузнецке, объявить минуту молчания в день похорон на Вашем канале? И можно ли безымянных поминать, этих убиенных 63-х человек?
Я думаю, что, наверное, можно. Так что спасибо Вам за Ваше пожелание. Что же касается молитвы о тех, кого мы не знаем по имени… Родные мои, но мы же должны, если мы христиане, помолиться о всех. В чине литургии Василия Великого так прямо и говорится: «Помяни тех, кого мы не помянули по неведению, по забывчивости или по множеству имен», – то есть из-за того, что не знаем этих людей по именам. Если мы, кстати говоря, возьмем чин литургии Василия Великого на греческом языке и вчитаемся в него, то увидим, что очень многие места в литургии теснейшим образом связаны с тем опытом, который вынес святитель Василий из чтения трагических поэтов, из чтения Эсхила, Софокла и Еврипида.
Вот, я сказал сейчас, что в какие-то периоды истории читателю оказывается особенно нужным Софокл с его возвышенным образом красивого человека, с его размышлениями о смысле жизни, с его размышлениями о смерти и о старости (я имею в виду драму, которую Софокл написал уже глубоким стариком – «Эдип в Колоне»). А в другие эпохи людям оказывается особенно нужным Еврипид…
Так, скажем, в период Второй мировой войны удивительно близким и во многом современным для читателя поэтом оказался Еврипид с его «Троянками», где изображается ужас войны, где показывается впервые в античной литературе не радость победы, а трагическая сторона войны как страшной драмы. Действие от начала до конца происходит на фоне пылающей Трои. Одна за другой даются картины страданий и тех унижений, которым подвергаются пленные троянки. И ни одна следующая картина не похожа на предыдущую. Страдают все, но каждая пленница страдает по-своему. Читаешь эту трагедию, которая шла в полных залах во Франции в 1945-м, 1946-м, 1947-м годах, в новом французском переводе и вспоминаешь, как писал (в те самые времена, когда создавал эту трагедию Еврипид) историк Фукидид в своей книге о Пелопоннесской войне. Он пишет: «За время этой войны Эллада испытала столько бед, сколько она никогда не испытывала. Никогда не было взято и разорено столько городов, не было столько изгнаний и смертоубийств». Тот ужас войны, о котором рассказывает историк, изображен поэтом в его трагедии. Художник Полигнот, который написал огромную картину, изобразив на ней утро после взятия Трои, вложил весь этот ужас в глаза Поликсены, той юной дочери царя Приама, о которой я уже упомянул. Горе безутешных женщин в «Троянках» Еврипида передается удивительно остро, без какого бы то ни было теоретизирования, а как-то очень по-человечески. Поэтому в середине XX века из трех греческих трагиков читали в основном Еврипида.
На русском языке в настоящее время имеются все три великих греческих трагика. Их переводили и в XIX веке, но довольно мало и чаще не с греческого, а с французского языка. На рубеже XIX и XX столетий три трагика были переведены полностью. Эсхила, старшего из трех трагических поэтов, Эсхила, который пользуется языком архаическим, где очень много старых слов и элементов высокой поэзии прошлого, взял себе блестящий поэт, мыслитель и филолог, русский ученик Теодора Моммзена Вячеслав Иванов. Эсхил – это поэт действительно для него. Софокла перевел Фаддей Францевич Зелинский, а Еврипида – Иннокентий Анненский.