Беседы о литературе: Запад — страница 76 из 91

Напоминаю вам, что наша сегодняшняя беседа посвящена творчеству Шарля Бодлера. Человека, который сам себя назвал poète maudit, «прóклятый поэт». Человека, который тонко, как мало кто другой, чувствовал красоту, человека, который умел во всей неприглядности и отвратительности показать, что это такое: «цветы зла». Человека, который много страдал, у которого всегда болело сердце, который оставил нам, конечно, очень сложное, очень трудное, порой отталкивающее, но необходимое наследие. Потому что это был удивительный диагност. Человек, который поставил диагноз очень точно практически всем болезням души современного нам человека. Поэтому, когда мы с вами говорим о Бодлере, мне представляется, что важно не то, что он не был хорошим христианином. Важно не то, что он был автором, стихи которого по суду были запрещены во Франции XIX века. Нет, важно всё-таки другое: то, что человек этот страдал и в рассказе о своей боли был до предела правдив, был до предела откровенен со своим читателем в тех случаях, когда ему этого хотелось и в тех случаях, когда, быть может, ему этого не хотелось и он даже этого боялся.


Мне кажется, трагедия Бодлера в том, что у него нарушалось душевное равновесие. И это потому, что вокруг мало действенной любви.

Да, всё-таки мы с вами нашли то ключевое слово, которое отвечает на все вопросы, поставленные Бодлером. Это слово «одиночество». А одиночество – это как раз такое состояние, когда человек оказывается вне той действенной любви, которая переделывает мир вокруг нас, которая переделывает нас самих, которая, казалось бы, так проста. Потому что нет ничего более простого, чем любить. Но вместе с тем нам всё время хочется подменить любовь чем-то другим: стремлением к правде, стремлением к истине, борьбой с врагами, их разоблачением и т. д. А дело ведь заключается совсем не в том, чтобы разоблачить врага. Потому что – какие могут быть у христиан враги? Дело заключается в том, чтобы научиться любить. Христос учит нас этому – и Своим Евангелием, и Своей проповедью, и Своей смертью на Кресте и тридневным Своим Воскресеньем. А мы, празднуя Пасху Христову и обращаясь друг к другу со словами «Христос воскресе», далеко не всегда хотим учиться тому, чему нас учит Христос. Мы иной раз хотим, чтобы наша вера была чем-то внешне-ритуальным, но не доходила до глубин бытия, не переделывала нас в самых глубинах нашего «Я». Потому что проще жить непеределанным. Нам страшно войти в Купину, потому что сам запылаешь от того огня, которым пылает этот горящий и несгорающий куст.

Напоминаю вам, что сегодняшняя наша беседа была посвящена творчеству Шарля Бодлера. И, завершая наш разговор, я вновь хочу, перефразируя Аристотеля, который применил эти слова к Еврипиду, сказать о Бодлере, что он действительно τραγικότατος τῶν ποιητών – трагичнейший из поэтов Нового времени.

Поль Верлен24 июня 1998 года

Начну сегодняшнюю нашу беседу с небольшой цитаты. «Вот перед вами непредвзятый портрет знаменитейшего из вождей символизма. Лицо очевидного дегенерата, асимметрия черепа, черты монголоидного типа. Далее – патологическая страсть к бродяжничеству, дипсомания, распущенность, болезненные фантазии, слабость воли, неспособность обуздать инстинкты. И как следствие того – глубокая душевная тоска, рождающая проникновенные ламентации. В затуманенном мозгу этого слабоумного старика в минуты мистического экстаза возникают видения. Ему являются святые и сам Господь». Так жестко нарисовал портрет Поля Верлена Макс Нордау, известный публицист рубежа XIX и XX веков, человек, которым в свое время зачитывались, а теперь зачастую даже не знают его по имени. Он увидел в лице Поля Верлена тип «очевидного дегенерата». Другие говорили, что поэт был похож на Сократа. Именно как «Сократа парижских кафе» описал его Поль Клодель. Кто-то еще писал о том, что в лице Верлена была какая-то святость. Да и Нордау не отрицал того, что с Богом у поэта были особые отношения.

Действительно, Поль Верлен оставил очень небольшое завещание, в котором было всего лишь несколько слов: «Я ничего не оставляю бедным, потому что я сам бедняк. Я верю в Бога». Действительно, Верлену тогда, хотя он и был избран королем поэтов во Франции, было нечего кому бы то ни было завещать, у него и в самом деле ничего не было. «Я верю в Бога», – пишет этот поэт. Мы знаем об этом и из тех недоуменных реплик его биографов, которые можно найти рассеянными в разных книгах; мы знаем это из характеристики Макса Нордау; мы знаем это из его стихов и, наконец, из его публицистики.

Верлен сам описал свое обращение. Он сидел в тюрьме два года. «Я попросил книг. Мне позволили держать у себя целую библиотеку: словари, классики, Шекспир в подлиннике, прочитанный мною от корки до корки. Представьте себе, сколько у меня было времени. Драгоценные примечания Джонсона и прочих комментаторов – английских, немецких и других – помогли мне как следует разобраться в этом всеобъемлющем поэте. Хотя никогда я не променяю на него ни Расина, ни Фенелона с Лафонтеном, не говоря уже о Корнеле и Викторе Гюго, Ламартине и Мюссе. Никаких газет. Но как же удалось тебе уловить меня, Иисусе? Я позвал священника, попросил у него катехизис. Он тут же дал мне обычнейший катехизис преподобного отца Гома. Я литератор, я остро ощущаю точность, изысканность, словом, всю кухню стилистики. Это мое право и даже мой долг. Более того, эту самую точность и тонкость я дотошно проверяю, внюхиваюсь в них, если угодно. И мне отвратительны общие места любого толка. Но вопреки жалкой манере письма и чуть живому синтаксису преподобный отец Гом оказался для меня, развращенного гордыней, синтаксисом и парижской дурью, провозвестником истины».

Вот как рассказывает о своем чтении катехизиса Поль Верлен дальше, «довольно посредственные доводы в пользу существования Бога и бессмертия души, приводимые отцом Гомом, не очень-то меня увлекли, и признаюсь, не убедили, как ни старался капеллан подкрепить их своим добросовестным и проникновенным толкованием. И тогда капеллан, верно, осененный свыше, сказал мне: “Пропустите эти главы и перейдите сразу к таинству Святого Причастия”. Не знаю, представляют ли эти страницы стилистический шедевр. Не думаю. Но в моем тогдашнем состоянии духа, в той беспросветной тоске – хотя благодаря всеобщему доброму отношению мне тогда жилось не так уж плохо, – в том отчаянье от того, что меня лишили свободы, своего рода стыд за то, что я здесь, – всё это и произвело во мне ранним июньским утром, после ночи горькой и сладостной, проведенной в размышлении об истинности, вездесущности и бесконечности, множественности даров Причастия, отраженных в святом Евангелии преумножением хлебов и рыбы, – всё это, говорю я, и произвело во мне необычную революцию. Именно так. Уже несколько дней в моей камере висело на стене пониже маленького медного распятия (вроде того, что я описал) литографическое изображение Святого Сердца, тоже довольно скверное. Длинная голова Христа и большой изможденный торс под широкими складками одежды, узкие ладони, указующие на сердце, которое лучится и кровоточит, как я впоследствии написал в книге “Мудрость”. Не знаю, что или кто внезапно поднял меня ото сна и выбросил из постели неодетого, и я простерся в слезах, сотрясаясь от рыданий, перед распятием и картинкой, сверх всякого ожидания породившей самую странную для современного католичества, но в моих глазах самую возвышенную вспышку веры».

Итак, на заре очередного тюремного дня, когда-то в июне, ранним утром Верлен почувствовал Божье присутствие в мире после того, как он прочитал в катехизисе несколько страниц, посвященных таинству Евхаристии. После ночи, «проведенной в размышлении об истинной вездесущности и бесконечной множественности даров Причастия, отраженных в святом Евангелии преумножением хлебов и рыбы». Именно таинство Евхаристии привело Поля Верлена к Богу, вернула ему ту детскую веру, которую он давным-давно потерял, пропил, прогулял.

Поэт стал просить своего капеллана об исповеди, но тот говорил о том, что ему еще рано приступать к таинству и просил его думать, молиться, читать, размышлять, испытывать свою совесть. «Я повиновался ему и молился в смирении, молился сквозь слезы, улыбаясь, как ребенок, как искупивший вину преступник. О, я молился, стоя на коленях, воздевая руки горé, молился всем своим сердцем, всей своей душой, всеми своими силами, по всем правилам моего внезапно ожившего катехизиса. Domini, novere Te! Господи, я познал Тебя! Отныне я отринул всякую светскую литературу, даже Шекспира, читанного и перечитанного. Но всё же временами я размышлял, возражал капеллану, задавал вопросы: а что же будет с животными после их смерти? Об этом в святых книгах ничего не говорится. – “Дорогой друг, но ведь святые книги, – отвечал капеллан, – ничего не говорят и о дочерях Адама. Это совершенно излишне. Впрочем, беспредельна милость Господня. Он создал животных для их блага, так же, как и для нашего”. – “А вечный ад”? – “Беспредельна справедливость Господня. Если Он и осуждает на вечные муки, то у него есть причины, заключенные в первооснове вещей, и единственное наше право – склониться перед ними, не пытаясь познать их. Ибо воистину вечные муки являются своего рода тайной. Хотя нет, догмат веры не причисляет их к таинствам”, – и далее в том же роде. Богословские споры шли под сводами старой бельгийской тюрьмы. И вот наконец наступил великий день, день исповеди. Долгой была она и подробной до бесконечности. Моя исповедь, первая после первого причастия. Прежде всего проступки чувственные, проступки во гневе, проступки невоздержанности, также многочисленные проступки лганья по пустякам, ленные проступки как бы неосознанных нечаянных обманов. Опять-таки, чувственные проступки, настаиваю на этом. В ожидании отпущения грехов по совету своего духовного руководителя обратился я к привычным трудам: к разнообразному чтению и, главным образом, к своим стихам». В этот период написана почти вся «Мудрость» – книга, которая по-французски называется «Sagesse», «Господь сказал» и многие другие стихи, по большей части удостоенные признания.