Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века) — страница 80 из 92

е» с приходом в него декабристов. Выступления Н. Тургенева и тем более М. Орлова были «пламенными» и «дельными», но их трудно назвать исполненными беззаботного остроумия. Орлов сам это прекрасно понимал: «Рука, обыкшая носить тяжкий булатный меч брани, возможет ли владеть легким оружием Аполлона, и прилично ли гласу, огрубелому от произношения громкой и протяжной команды, говорить божественным языком вдохновенности или тонким наречием насмешки?»[497] Конечно, слова М. Орлова не следует понимать как прямую автохарактеристику. Орлов стилизовал себя как воина-рубаку, попавшего в собрание поэтов, а более обобщенно — воссоздавал ситуацию из позднейшего послания Пушкина: в «роскошные бани» и «мраморные палаты» утонченных вельмож Древнего Рима заходит «воин молодой», чтобы «… роскошно отдохнуть, // Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь». Такая стилизация мало соответствовала реальному облику Орлова. Действительно участвовавший в боевых действиях генерал М. Орлов был, однако, не фронтовиком-рубакой, а опытным разведчиком и одновременно — прекрасным оратором и умелым публицистом. Пером он владел не хуже, чем шпагой, и умел словом воодушевлять собеседников. По типу личности Орлов не тот грубоватый воин, каким он изобразил себя в арзамасской речи, а политик, не лишенный хитрости. Образцом слияния обликов полководца и политика, оратора и публициста был Наполеон, и Орлов хорошо усвоил этот опыт. Однако, подобно своему образцу, Наполеону, Орлов был лишен чувства юмора и в этом смысле действительно не походил на арзамасцев.

Выступления декабристов в «Обществе громкого смеха» также были далеки от юмора. Вот так рисуется одно из них по мемуарам М. А. Дмитриева: «На второе заседание Шаховской пригласил двух посетителей (не членов) — Фонвизина и Муравьева <…> Гости во время заседания закурили трубки, потом вышли в соседнюю комнату и почему-то шептались, а затем, возвратясь оттуда, стали говорить, что труды такого рода слишком серьезны и прочее, и начали давать советы. Шаховской покраснел, члены обиделись»[498]. «Громкого смеха» не получилось.

Отменяя господствующее в дворянском обществе деление бытовой жизни на области службы и отдыха, «либералисты» хотели бы превратить всю жизнь в праздник, заговорщики — в «служение».

Все виды светских развлечений: танцы, карты, волокитство — встречают со стороны декабристов суровое осуждение как знаки душевной пустоты. Так, М. И. Муравьев-Апостол в письме к Якушкину недвусмысленно связывал страсть к картам и общий упадок общественного духа в условиях реакции. «После войны 1814 года страсть к игре, так мне казалось, исчезла среди молодежи. Чему же приписать возвращение к столь презренному занятию?»[499] — спрашивал он, явно не допуская предложенного Пушкиным симбиоза «карт» и «Платона».

Как «пошлое» занятие, карты приравниваются танцам. С вечеров, на которых собирается «сок умной молодежи», изгоняется и то и другое. На вечерах у И. П. Липранди не было «карт и танцев»[500]. Грибоедов, желая подчеркнуть пропасть между Чацким и его окружением, завершил монолог героя ремаркой: «Оглядывается, все в вальсе кружатся с величайшим усердием. Старики разбрелись к карточным столам». Очень характерно письмо Николая Тургенева брату Сергею. Н. Тургенев удивляется тому, что во Франции, стране, живущей напряженной политической жизнью, можно тратить время на танцы: «Ты, я слышу, танцуешь. Гр<афу> Головину дочь его писала, что с тобою танцовала. И так я с некоторым удивлением узнал, что теперь во Франции еще и танцуют! Une écossaise constitutionnelle, indépendante, ou une contredanse monarchique ou une danse contre-monarchique?»[501]

О том, что речь идет не о простом отсутствии интереса к танцам, а о выборе типа поведения, для которого отказ от танцев — лишь знак, свидетельствует то, что «серьезные» молодые люди 1818–1819 годов (а под влиянием поведения декабристов «серьезность» входит в моду, захватывая более широкий ареал, чем непосредственный круг членов тайных обществ) ездят на балы, чтобы там не танцевать. Хрестоматийно известны слова из пушкинского «Романа в письмах»: «Твои умозрительные и важные рассуждения принадлежат к 1818 году. В то время строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг (офицер, намеревающийся танцевать, отстегивал шпагу и отдавал ее швейцару еще до того, как входил в бальную залу. — Ю. Л.), — нам было неприлично танцовать и некогда заниматься дамами» (VIII (1), 55). Сравним реплику княгини-бабушки в «Горе от ума»: «Танцовщики ужасно стали редки».

Идеалу «пиров» демонстративно были противопоставлены спартанские по духу и подчеркнуто русские по составу блюд «русские завтраки» у Рылеева, которые, как вспоминает Бестужев, «были постоянно около второго или третьего часа пополудни и на которые обыкновенно собирались многие литераторы и члены нашего Общества. Завтрак неизменно состоял: из графина очищенного русского вина, нескольких кочней кислой капусты и ржаного хлеба». Эта спартанская обстановка завтрака «гармонировала со всегдашнею наклонностию Рылеева — налагать печать руссицизма на свою жизнь»[502]. (Особенность эта получала порой довольно неожиданные проявления. Так, Рылеев, занимая квартиру в доме Русско-Американской компании на Мойке, в самом аристократическом районе Петербурга, содержал, по воспоминаниям его слуги, во дворе дома… корову как идеологический факт бытового опрощения.) М. Бестужев далек от иронии, описывая нам литераторов, которые, «ходя взад и вперед с сигарами, закусывая пластовой капустой» (там же, с. 54), критикуют туманный романтизм Жуковского. Однако это сочетание, в котором сигара относится лишь к автоматизму привычки и свидетельствует о глубокой европеизации реального быта, а капуста представляет собой идеологически весомый знак, характерно. М. Бестужев не видит здесь противоречия, поскольку сигара расположена на другом поведенческом уровне, чем капуста, она заметна лишь постороннему наблюдателю — то есть нам. Столь же характерно и то, что Рылеев, критикуя Жуковского за ложную народность, не замечает комической парадоксальности реальной обстановки, в которой произносится его речь.

Молодому человеку, делящему время между балами и дружескими попойками, противопоставляется анахорет, проводящий время в кабинете. Кабинетные занятия захватывают даже военную молодежь, которая теперь скорее напоминает молодых ученых, чем армейскую вольницу. H. M. Муравьев, Пестель, Якушкин, Д. И. Завалишин, Батеньков и десятки других молодых людей их круга учатся, слушают приватные лекции, выписывают книги и журналы, чуждаются дамского общества:

…модный круг совсем теперь не в моде.

Мы, знаешь, милая, все нынче на свободе.

Не ездим в общества, не знаем наших дам.

Мы их оставили на жертву [старикам],

Любезным баловням осьмнадцатого века.

(Пушкин, VII, 246)


Профессоры!! у них учился наш родня

И вышел! хоть сейчас в аптеку, в подмастерья.

От женщин бегает…

А. Грибоедов «Горе от ума»


Д. И. Завалишин, который шестнадцати лет был определен преподавателем астрономии и высшей математики в Морской корпус, только что блестяще им законченный, а восемнадцати отправился в ученое кругосветное путешествие, жаловался, что в Петербурге «вечные гости, вечные карты и суета светской жизни. <…> бывало не имею ни минуты свободной для своих дельных и любимых ученых занятий»[503].

Разночинец-интеллигент на рубеже XVIII и XIX веков, сознавая пропасть между теорией и реальностью, мог занять уклончивую позицию:

…носи личину в свете,

А философом будь, запершись в кабинете[504].

Отшельничество декабриста сопровождалось недвусмысленным и открытым выражением презрения к обычному времяпровождению дворянина. Специальный пункт «Зеленой книги» предписывал: «Не расточать попусту время в мнимых удовольствиях большого света, но досуги от исполнения обязанностей посвящать полезным занятиям или беседам людей благомыслящих»[505]. Становится возможным тип гусара-мудреца, отшельника и ученого — Чаадаева:

…Увижу кабинет,

Где ты всегда мудрец, а иногда мечтатель

И ветреной толпы бесстрастный наблюдатель.

(Пушкин, II, (1), 189)


Времяпровождение Пушкина и Чаадаева состоит в том, что они вместе читают («… с Кавериным гулял[506], // Бранил Россию с Молоствовым, // С моим Чедаевым читал»). Пушкин дает чрезвычайно точную гамму проявлений оппозиционных настроений в формах бытового поведения: пиры — «вольные разговоры» — чтения. Это не только вызывало подозрения правительства, но и раздражало тех, для кого разгул и независимость оставались синонимами:

Жомини да Жомини!

А об водке — ни полслова![507]

Однако было бы крайне ошибочно представлять себе члена тайных обществ как одиночку-домоседа. Приведенные выше характеристики означают лишь отказ от старых форм единения людей в быту. Более того, мысль о «совокупных усилиях» делается ведущей идеей декабристов и пронизывает не только их теоретические представления, но и бытовое поведение. В ряде случаев она предшествует идее политического заговора и психологически облегчает вступление на путь конспирации. Д. И. Завалишин вспоминал: «Когда я был еще в корпусе воспитанником (в корпусе Завалишин пробыл 1816–1819 годы; в Северное общество вступил в 1824 году. —