Беседы с Альфредом Шнитке — страница 4 из 57

Когда на последней неделе (Дурные дни), есть наброски к первому и к последнему стихотворениям из Живаго. И я довольно много думал об этом.

— Какое у тебя отношение к роману, перечитывал ли ты его недавно?

— А.Ш. Я перечитываю его. Как роман он меня не убеждает окончательно, потому что остается как бы в кругу очень наивных интеллигентских пастернаковских представлений. А стихи — совсем из другого круга.

— А раньше тебе не так казалось?

А.Ш. Раньше так же казалось, только сейчас — еще сильней. Та простота, которой достиг Пастернак, превосходит простоту, достигнутую Анной Ахматовой. Это просто высшее, что дала русская поэзия в этом веке. Не только стихи из Живаго, но и многие другие стихи позднего Пастернака. Но особенно — эти. Это как бы та награда, которую он получил, обратившись к этой теме. Тема сама уже содержит и путь к награде, и немедленное воздаяние.

— Ну, уж если мы говорим о стихах из Живаго — не кажется ли тебе странным, что там есть и откровенно евангельские стихи, и стихи, затрагивающие какие-то на первый взгляд будничные стороны жизни?

А.Ш. Я думаю, что наши традиционные представления о разобщенности этих двух миров — во многом условны, эти миры неизбежно взаимодействуют. Как происходит это взаимодействие, мы представляем себе традиционно консервативно. А когда мы их, казалось бы, дерзко смешиваем, — может быть, получается то, что надо. Нужно только, чтобы это делалось по „естественному побуждению.

— А почему вообще возникло желание сделать из этого вокальный цикл, так же, как из Фауста — оперу?

А.Ш. Я это начинаю слышать. Я слышу, что это надо петь — и все. Беда только, что я, к сожалению, еще не услышал, как надо петь Пастернака. И я, конечно, со страхом жду, что неизбежно появится кто-то, кто напишет это раньше меня. Но и это не должно заставлять меня торопиться.

— Какое у тебя сейчас отношение к Фаусту Гёте — иное, чем в детстве?

А.Ш. В детстве это отношение было гораздо более заинтересованным. Теперь — менее заинтересованное.

— Какое-то разочарование?

А.Ш. Нет, это нельзя назвать разочарованием. Для меня весь этот круг немецкого сейчас ушел в литературу, а тогда был не только в литературе. Немецкое для меня было внутренне уничтожено и сведено к литературе, когда я увидел, что сама Германия — уже другая.

В меньшей степени я это почувствовал в Австрии. Мне показалось, что Австрия имеет, во всяком случае имела в 1946 году (когда мы там жили) что-то от то т о й Германии, несмотря на то, что в Австрии вроде бы более легкомысленные люди. Австрия в большей степени была направлена в то старое время.

Оригинал на немецком языке. Перевод Т. Родионовой

…Почти тридцать лет повторяется один и тот же сон: я приезжаю в Вену — наконец-то, наконец-то, это — несказанное счастье, возвращение в детство, исполнение мечты, словно впервые я еду с Восточного вокзала по Принц-Ойгенштрассе, по Шварценбергер-платц, по Зайлерштетте к перекрестку с Зингерштрассе, вхожу в подъезд, направляюсь к лифту, выхожу на четвертом этаже, налево дверь в квартиру, вхожу, все — как когда-то, в то лучшее время моей жизни…..Потом я просыпаюсь в Москве или еще где-нибудь с учащенно бьющимся сердцем и горьким виноватым чувством беспомощности, ибо мне не хватило силы для последнего маленького напряжения, которое могло бы навсегда оставить меня в желанном прошлом. Почему это так? Вена, в которой я жил в тяжелейшее время между 1946 и 1948 годом, сын сотрудника Osterreichische Zeitung (то есть газеты, издававшейся на немецком языке советскими оккупационными властями), в то время когда вокруг стояли сожженные Опера и собор св. Штефана и многое другое, когда жизнь была холодной, темной и голодной и когда я и мне подобные были отнюдь не желательны, — есть ли у меня право на эту ностальгию? Не кощунственно ли воскрешать в памяти это горькое для венцев время — не лучше ли ему кануть в прошлое? Но для подростка двенадцати-четырнадцати лет эта Вена определила всю его жизнь. Неоправданное сочувствие — моя судьба, ведь у меня нигде нет естественного права на родину. И хотя немецкий — мой родной язык (то есть действительно первый язык, выученный мною от моей матери — немки Поволжья), я, как и мои немецкие предки, живу в России, говорю и пишу гораздо лучше по-русски. Но я не русский, и отсюда у меня постоянные проблемы самосознания, как и комплексы из-за моего немецкого имени. Моя иудейская половина тоже не дает мне пристанища, ведь я не знаю ни одного из трех иудейских языков — при этом обладаю ярко выраженной еврейской внешностью. Все еще более запутано и осложнено тем, что мой еврей-отец родился в Германии и говорит по-немецки лучше, чем мать. К тому же война — именно с Германией, и чувство того, что ты — немец (у меня оно есть, так как я читаю по-немецки, говорю с бабушкой, не знающей русского, только по-немецки, и мой внутренний мир — это не существующая более Германия Гёте, Шиллера, Гейне), чувство того, что ты — немец, — это вина и опасность. Я очень интересуюсь музыкой, но в доме нет музыкального инструмента, и лишь в конце войны владельцам возвращают конфискованные в начале войны радиоприемники, а с ними в дом сразу приходят музыка… и снова немецкий язык.

И вот я приезжаю в Вену! Здесь мне позволительно быть немцем, здесь мое имя не обращает на себя внимания, здесь повсюду желанная музыка; такую мелочь, что я — как член семьи оккупантов и к тому же еврей — отнюдь не желательная фигура, ощущает, пожалуй, лишь мой отец, но не я, ведь с детьми поступают тактичнее, чем со взрослыми.

И это упорядоченное, нормальное состояние длится два года. Мы живем в прекрасной четырехкомнатной квартире в первом округе, ее хозяева бежали, однажды приходит женщина и просит впустить ее на несколько минут, она начинает плакать, мы недовольны (спустя более тридцати лет все повторится, как в рифме, только теперь я буду стоять перед той же дверью, прося впустить меня, и нынешние жильцы будут недовольны). Я хожу в русскую школу, у меня русские приятели, но все вокруг говорят по-немецки, сначала я не совсем понимаю этот венский язык (в день приезда шел дождь, и на вокзале некий человек спросил меня с сочувствием: “…'з 'из койт?” (“ист эс кальт?” — холодно?), и я не понял, чего он хочет) — но потом привык ко всему: к “Грюас Гоот”, к “Сервус”, к “Йеннер” и “Фебер”, к “лучше как…” и т. д. и т. п. А самое хорошее — это мансарда прямо над нашей квартирой, и там кто-то каждый день играет на рояле. Вскоре выясняется, что это — элегантная дама, которая дает уроки игры на фортепиано, и я, конечно же, тотчас становлюсь учеником фрау Шарлртты Рубер, хотя и здесь тоже дома не было инструмента (только аккордеон), но я клянчу у всех знакомых, у кого он есть, хожу в пустое офицерское казино, играю всегда, когда рядом со мной есть рояль, пытаюсь сочинять, слушаю Валькирию и Похищение из сераля в Staatsoper, Паяцев и Барышню-крестьянку в Volksoper, слушаю Девятую Бетховена с Й. Крипсом и Седьмую Брукнера с О. Клемперером и т. д. — хочу стать композитором. Фрау Рубер дает мне много свободы, играет со мной в четыре руки, хвалит меня, пытается уговорить моих родителей дать мне музыкальное образование…Спустя двадцать девять лет, в декабре 1977 года я позвонил в ее дверь — может быть, она еще жива? Да, мне посчастливилось, как в плохом кино, она открывает дверь, я тотчас же ее узнаю, но она меня — нет, лишь постепенно она припоминает и начинает разговор. Но по непонятным причинам она весьма сдержанна, не приходит на мой концерт (в зале Musilwerein 'a исполняется мой Первый concerto grosso с участием Гидона Кремера, Татьяны Гринденко и Литовского камерного оркестра под управлением Саулюса Сондецкиса, я попеременно играю на клавесине и фортепиано). И лишь в следующий мой приезд, в конце 1980 года она оттаивает, и с тех пор она снова как тридцать лет назад…..После пустынного, лежащего вне времени города-сарая Энгельса — прекрасная, вся заряженная историей Вена, каждый день — счастливое событие, везде что-то новое: Хофбург, дер Грабен, Карлскирхе, Бельведер, Шёнбрунн, собор св. Штефана — многое в развалинах и пепле, но и в разбитом состоянии гордое и жизнестойкое. Замечаю неведомое ранее чувство: настоящее — это не отдельный клочок времени, а звено исполненной смысла исторической цепи, все многозначно, аура прошлого создает постоянно присутствующий мир духов, и ты не варвар без связующих нитей, а сознательный носитель жизненной задачи…..Конечно, я говорю это лишь сейчас, тогда же я был не в состоянии перевести свои чувства в мысли — но я уже и тогда понял, что со мной произошло нечто важное, что я не случайно вырван из душных тенет детства и введен в этот светлый мир, который, конечно же, не мог открыться мыслям подростка, но продолжал жить во мне внутренним видением, посылая мне эти мучительно-блаженные сны как обещанные возвращения; желание приехать в Вену было столь велико, что я однажды в самом деле как бы оказался там, счастливо ощущая — “наконец-то это больше не сон, наконец-то это явь”,-но и на этот раз проснулся…

…Так проходит много лет, и в конце 1977 года (впервые после 1948 года) я приезжаю на Запад. Оглушительные и изматывающие гастроли по всей ФРГ, затем Инсбрук… затем Зальцбург… Поздно вечером после концерта в Моцартеуме Гидон Кремер хочет сразу ехать дальше, в Вену. Три часа езды на машине, и в темноте за стеклами автомобиля возникают дома, их все больше и больше, и я уже знаю — это город, но я еще не знаю где мы. Он спрашивает меня: “Ты помнишь хоть что-нибудь?” В мгновение ока я узнаю, что мы на Шварценбергплатц, и говорю: “Да, слева за углом, Империал”,-и вот мы останавливаемся перед входом в гостиницу. Теперь это уже не мечта, теперь я снова в Вене!..С тех пор сон больше никогда не повторялся. Но мой брат Виктор видит его до сих пор. И когда я в следующий раз, в конце 1980 года поехал в Вену, он попросил меня: “Встань на Зингер-штрассе перед домом и подумай обо мне, словно я вместе с тобой!” В моей комнате в Москве перед глазами фотография — на перекрестке Зингерштрассе и Зайлерштетте весной 1948 года стоят отец и мать, гораздо моложе, чем я сейчас, за ними в тумане видна Зингерштрассе, уходящая вверх почти до Штефансплатц, мама улыбается. Обоих давно нет в живых, похоронены они на Немецком кладбище в Москве — но когда я бываю в Вене, я ловлю себя на мысли: пойду сейчас на перекресток Зайлерштетте и Зингерштрассе и увижу их…