Беседы великих русских старцев. О Православной вере, спасении души и различных вопросах духовной жизни. — страница 129 из 204


* * *

Наконец старец говорит:

— Нет, хорошо, что вы приехали. Это — Божий Промысл. Оставайтесь здесь и пишите книгу.

Молчание. И вдруг лицо его загорается и делается строгим:

— Вы верите в Бога?

— Да.

— Вы хотите у меня исповедоваться?

— Да.

— Идите сейчас в церковь. Там идет повечерие, через пол­часа возвращайтесь ко мне на исповедь. Вы обедали?

Я ела в тот день скоромное.

Прихожу через полчаса. Я была в каком-то безконечном восторге. Я не знала, как сложатся мои отношения со стар­цем; я видела только необыкновенное обаяние этого челове­ка, и я узнала в нем того, кого видела во сне. После исповеди он был очень ласков со мной и сказал (не помню: теперь или в конце исповеди) после долгого молчания:

— Да, грешна, но дух истинно христианский.

...После я при всех сказала ему: «Простите меня».

Тогда он положил руку мне на голову и сказал три раза: «Все прощено».


* * *

Вся маленькая приемная его была залита послеобеденным солнцем, и в ней стояла чудная тишина. Я чувствовала, что погружаюсь в какую-то неизъяснимую радость.

Я осталась жить в Оптиной.


* * *

Некто Ф., бывшая курсистка математического факультета, пришла к отцу Нектарию и осталась там. Она с детства была ясновидящей; у них в семье наследственное ясновидение. Демонов она видела совершенно запросто, в любое время дня и ночи и в любой обстановке. Часто мы сидим с ней, а она говорит:

— Н., вот демон.

Я — в ужасе:

— Где?

— А вот там, — показывает.

Я — в панике, но с любопытством:

— А какой у него вид?

Облики демонов бывали разные — в виде рыбы, в виде кошки, в виде красной пьяной морды и так далее. Я пошла к батюшке и рассказала ему. Он в ответ:

— А ты не бойся.

Я и перестала бояться и с тех пор относилась к Ф-м виде­ниям спокойно. Мне самой нечистую силу пришлось видеть только раз за это время. Я сидела в хибарке — там, где икона «Достойно», — на ступеньках, ведущих в комнаты старца, спиной к его двери. Хибарка была полна. Никакого ожидания чего-либо сверхъестественного у меня не было, и время было не позднее — часов около шести вечера.

Вдруг я вижу — из-за моего правого плеча выбегает сине­ватая змейка вроде медленной молнии, проскользнет, скроет­ся и опять выбегает. Я изумилась и стала тереть глаза, думая, что это какое-то странное физическое явление. Нет, не помо­гает. А перекреститься мне стыдно: ну чего я буду — этак, лицом к народу — креститься? Змейка все быстрее и как бы наглее вьется сбоку от меня. «Хоть бы батюшка вышел!» — думаю я.

Нет, не идет. А меня уже начинает охватывать неприятное чувство. Тогда я перекрестилась потихоньку — опять стесня­ясь этого. Еще хуже! Передо мной — уже прямо передо мной, на уровне лица моего — загорается тем же синевато-золотым пламенем звездочка и начинает лихо отплясывать; ее движе­ния были одушевленны, задорны и торжествующи. Тогда я не выдержала и перекрестилась большим открытым крестом. Все мгновенно исчезло.

Через минуту дверь открылась, вышел батюшка, благосло­вил всех и позвал меня к себе. Я ему рассказала о виденном и спросила его, что это было все-таки: физическое или же ду­ховное явление?

Он, улыбаясь, сказал:

— Нет, духовное.

И прибавил, что это мне за что-то наказание; только не помню сейчас — за что.


* * *

Как-то я спрашивала его: можно ли надеяться на соедине­ние Церквей? Он ответил:

— Нет! Это мог бы сделать только Вселенский Собор; но Собора больше не будет. Было уже семь Соборов, как семь Таинств, семь даров Духа Святаго. Для нашего века полнота числа — семь. Число будущего века — восемь. К нашей Цер­кви будут присоединяться только отдельные личности.


* * *

Батюшка приучал меня всячески к терпению. Любимая его поговорка: «Всюду нужно терпение и пождание».

Учил он терпеть, заставляя ждать приема целыми часами, а иногда — и днями.

Зато какое бывало счастье, когда примет! Очень хорошо было бывать у него во время повечерия. Это были часы его отдыха. Он не любил в это время отвечать на вопросы и сам не говорил. Бывало, он сидит в кресле и молча молится или дремлет — а молчание его всегда было прекраснее и выше слов, — или просит читать ему вслух. И никто в этот час не входит в келью, не безпокоит его...


* * *

Бремя старчества страшно и тяжко. И быть старцем каж­дую секунду непосильно человеку. Старца окружает великая любовь народная, но — и требовательность. Каждое движение его истолковывается символически. Я видела, как люди пла­кали, если он попросту ласково угощал конфетами: дескать, если он дает конфету, значит, меня ждет горе! Много конфет я съела из его рук, и никакого горя не следовало за этим. И батюшка иногда изнемогал под этими суеверными отноше­ниями к нему, — не говоря уже о тяжести самого старческого подвига.

Однажды я спросила его, должен ли он брать на себя стра­дания и грехи приходящих к нему, чтобы облегчить их и уте­шить. Он сказал:

— Да. Ты сама поняла; поэтому я скажу тебе: иначе облег­чать нельзя. И вот чувствуешь иногда, что на тебе словно гора камней — так много греха и боли принесли к тебе; и прямо не можешь снести ее. Тогда приходит благодать и разметыва­ет эту гору камней, как гору сухих листьев; и можешь прини­мать сначала.

О суеверном же отношении к нему он сам говорил:

— У меня иногда бывают предчувствия, и мне открывает­ся о человеке. А иногда — нет. И вот удивительный случай был. Приходит ко мне женщина и жалуется на сына — ребен­ка девятилетнего, — что нет с ним сладу. А я ей говорю: «По­терпите, пока ему не исполнится двенадцать лет». Я сказал это, не имея никаких предчувствий; просто потому, что по на­учности знаю, что в двенадцать лет у человека бывает изме­нение. Женщина ушла. Я и забыл об этом. Через три года приходит эта мать и плачет: умер сын ее, едва ему исполни­лось двенадцать лет. Люди, верно, говорят, что вот батюшка предсказал. А ведь это было простым рассуждением моим — по научности. Я потом всячески проверял себя: чувствовал или нет? Нет, ничего не предчувствовал.


* * *

— Чадо мое! Мы любим той любовью, которая никогда не изменяется. Ваша любовь — однодневка; наша — и сегодня, и через тысячу лет все та же... Но не говори никому, что я люблю тебя. Иначе — не взыщи.

Потом он меня отпаивает чем-то, чаем, кажется; благо­словляет и отпускает. И я, конечно, уже не хочу уехать из Оптиной.

Иногда я прихожу к нему злая и капризная. Тогда он осо­бенно нежен со мной и уже зовет меня не Н., а «чадо мое»... Раз назвал «моя овечка». Иногда он дразнит меня, как ребен­ка, и с ним я действительно чувствую себя ребенком. Нет ни Москвы, ни моего писательства, есть только эта, увешанная образами, сияющая, душная келья — и этот дивный мой отец: уже не «батюшка», а «дорогой мой отец».


* * *

Холмищи. Вечер. Красная полоска заката.

Батюшка сидит в своем кресле... Он безконечно ласков со мной, но мне скучно. Все, что он говорит, скучно и неинте­ресно. Самый воздух его комнаты душен от скуки. И со ску­кой и ленью я повторяю:

— Что же, вы меня возьмете с собой (в рай)?

Батюшка:

— Но ведь там, где буду я, тебе будет «скучно».


* * *

Оптина. Осень. Последняя горсточка муки приходит к концу, последние деньги тратятся. Мне нужно ехать на зара­ботки в Москву, но мне не хочется уезжать от старца... Вдруг с почты мне подают денежную повестку.

Когда я прихожу в себя, батюшка дает мне читать о том, как апостол Иоанн пошел в горы за заблудшим учеником своим; и еще о том, что, если бы Господь счел нужным, Он мог бы каж­дую морскую гальку превратить в драгоценный камень и дать любящим Его, но не делает этого, ибо это им не полезно.


* * *

Но бывают дни, когда старец страшен и суров. В хибарке неутешно плачет женщина. У нее один за другим умирают дети. Вчера она схоронила последнего. Старец выходит на общее благословение, проходит по рядам. Женщина с плачем падает ему в ноги. Он, не останавливаясь, с каменным лицом бросает ей:

— Это наказание за грехи.


* * *

В Оптиной была девица, самовольно юродствовавшая. Она, сидя в хибарке, пела мирские песни, безсмысленно сме­ялась, иногда ругалась. Старец благословлял пришедших к нему. Девица стояла, ожидая благословения. Вдруг он поднял руку с грозным отстраняющим жестом и, пятясь, безконечно медленно стал отступать от нее — все время с поднятой ру­кой. Когда он скрылся за своей дверью, девица упала в судо­рогах.

Страшное впечатление оставила во мне еще одна история. После Рождества я поехала из Оптиной в Москву. Одна мо­нахиня, матушка А., при мне просила батюшку, чтобы он по­зволил мне привезти с собой в Оптину ее больную слепую сестру, которая находилась в то время в одной московской богадельне. Батюшка не благословил, он только велел мне навестить ее, передать посылку от матушки А., и попросить отца С., чтобы тот причастил больную. Я поехала в богадель­ню. Среди грязной палаты я увидела худенькую измученную женщину, по которой ползали вши. Когда я назвала ей имя отца Нектария, на лице ее отразился дикий ужас, как у за­травленного животного. И она испуганно спросила меня. Я, как могла, ее утешила и успокоила и сказала, что на днях к ней приедет отец Сергий и причастит ее. Когда я вернулась в Оптину, батюшка сказал:

— Видишь ли, она два раза спрашивала меня, как ей жить. Я благословил ей идти в монастырь, но она не послушалась меня и, вот видишь, ослепла. — А затем, обернувшись к ма­тушке Анне (сестре болящей), прибавил: — Она скоро умрет, но перед смертью прозреет, и последние дни будет очень хо­рошо жить, а похоронят ее самым лучшим образом.