Назад домой летел, над машиной измываясь, но и злобу и досаду сбил-таки с души, и уже совсем потемну раскидал копешки по новой на просушку, хотя к ночи да к утренней росе — напрасное дело…
Чтоб нынче жену-богомолку в упор не видеть, похватал из холодильника жратвы кой-какой, водки полстакана хлопнул и постелил себе в бане матрац да простынь, да покрывало легонькое — душновата банька, даже если нетопленая. Зато комаров нет, не любит комарье банные запахи.
Лежал и думал о людях вообще. Вообще о людях ничего хорошего не думалось, потому что — ну где они, люди-то? Во-первых, везде разные вроде бы. Те, что в телевизоре, они все как бы ненастоящие. Можно включить, можно выключить — без разницы для жизни. Те, что вокруг, то есть в деревне, и если дачники не в счет, так то ж пьянь одна безглазастая. В район приедешь, вроде бы и суетятся все, а для чего суетятся, как нынешнюю жизнь понимают, как ее пользовать хотят, не спросишь. Не скажут. Раньше, при советской власти, и спрашивать не надо было — все жили одинаково, с одинаковым смыслом, потому что законы все были понятны: вот тот — не трожь — чапается, а этот только для понту, можно начхать… Каждый все знал, и знание другого понимал и в виду имел.
Теперь же у всякого, кто при уме, свое знание, и оно в невидимости для других, как для босых ног еж в темноте. Но то, что все для всех разом тайны стали, в том для каждого шанс есть, если настырность не потеряна, потому что коли ни про кого ничего не знаешь, то можно и не считаться ни с кем и переть, пока лоб в лоб не столкнешься. И тут уж как повезет…
С этой последней думой так вдруг залихорадило душу, что, не будь дело к ночи, вскочил бы и куда-то пошел, что-то делать начал, чего и в уме прежде не было… Такой азарт к жизни откуда-то вылупился, и придумки одна другой хлеще, как раскрутиться на всю катушку, на полную, чтоб более ни минуты без пользы… Кулаки так сжались сами по себе, что костяшки защелкали…
О жене своей вспомнил со злобой и, как был в одних трусах, спрыгнул с полка — и в дом. А жена, волосы свои еще почти и не седые распустив по пояс, руки на коленях сложив, в домашнем платьице сидит перед выключенным телевизором. Не вздрогнула и головы не повернула, когда ворвался, хлопнув дверью. Подошел, чуть склонился над ней, сказал ехидливо:
— Чо это ты перед ящиком? Перед иконкой положено, да с шепотками про всякие божественные штучки…
Не шелохнулась и будто бы даже губ не разжимала.
— Плохой человек.
Андрюха оторопел.
— Это кто плохой? Я?
— Если б хороший, тогда где дети-то наши? Нету. Игорек вон деньги прислал, а там, где для письма на бумажке, — пусто. Будто чужим долги раздает. А Наташка и вообще… Все ты.
— Я? Чего это я? — у Андрюхи вдруг голос в хрипоте увяз.
— Известно чего. Они ж с мальства для тебя не детьми были, а батраками. Вот и возненавидели все твои заботы. А я-то что страдаю? Где жись-то? А мне по закону положено с внуками… Тебе что! Тебе трактор милей всего. В тебе тракторного больше человечьего. Ушла б от тебя… Да куда уходить? Кому нужна разве? Не-а. Никому. Только тебе, чтоб по хозяйству.
— Ни хрена себе! — изумился Андрюха. — Разговорилась… Это ж, поди, тот самый поп твой косматый настрой подает! Не иначе! Ну его счастье, что поп.
Повернулась к нему, глаза подняла. Когда замуж брал, одни только глаза и были… Правда, не по красоте брал, а по домашности, и в том не ошибся. Кто еще из местных мужиков мог похвастаться такой бабой, чтоб столько лет дых в дых, без всяких там претензий и капризов? Да, видать, всему пределы есть…
— Про батюшку ты зря… Если б дорожку к церкви не нашла, ты б меня каким-нибудь утречком нашел в сарае на веревочке.
Так она говорила — спокойно, серьезно… Мурашки…
— Да ты что, мать, совсем охренела, такое бормочешь? И про детей… Я их чему научил? Вкалывать — вот чему! Разуй глаза, многих знаешь, кто б, как наши, из грязи в князи? Сыночек вон по заграницам шастает. А Наташка не за каким-нибудь охламоном замужем — за крепким, со всеми понятиями. А если б, как ты… Времена-то какие? Сучарные! Ну елозились бы у твоего подола, парень спился бы, а девка? Да им нынче одно спасение — юлой крутиться, и подальше от нас, у нас же тут сплошь гниль одна… Понимать надо, дура ты старая, вымирает народишко, который был. Теперь другой нарождается, и мозги у него другие, и правила, чтоб выживать. Раз уж бегаешь в свою церковь, баб там поспрошай, кто как живет, тогда и остудишься слегка. Нынче либо вкалывать, как мы с тобой, либо гнить и вонять. Лично я вонять не согласен. Такой уж я есть! А дети… Да погоди еще. Обернутся они на нас, так думаю. Может… тогда и обернутся, когда увидят да поймут, что и мы в своем болоте по-пустому не квакаем…
Сказал про болото… Потом еще что-то говорил недолго, а в мозгах уже напрочь одно — болото!
И утром первым делом в подпол к тайничку, заклепку деревянную выковырнул, пакет с зелеными деньгами за пазуху и в баньку. Там закрылся на щеколду, вывалил долларушки из пакета, отобрал, что поновее, несколько двадцаток да пятидесяток, их — в кармашек с пуговкой, остальные посовал обратно в пакет как попало, завязал пакет узлом, почти бегом назад, домой, в подпол, запрятал, заклепку забил кулаком, землей присыпал.
А к девяти уже подкатывал на «каблучке» к бывшему сельсовету. Название у местной власти другое, а бабы в нем все те же. Вреднущие бабы. Всех давно по три раза перекупил, а ведь не дали осенью взять в аренду клок колхозом давно заброшенной земли, что почти вплотную к деревне, а к его дому особо, потому что дом с краю. Уперлись грудасто-задастые и ни в какую, бумагу под нос совали, что сверху спущена. По той бумаге хай земля буераком зарастет, а не трожь, потому что в паях числится, а за кем числится, тому она на хрен не нужна…
Теперь же дело особое. Болото, оно чисто бесхозное. Неделей раньше ходил-топтался там, елку подыскивал под косу, чтоб пряменькая да ровненькая… Не нашел, но зато убедился, еще никаких таких мыслей в голове не имея, что болото нетопкое, полметра трясинки, а ниже глина — чистая твердь. Потому сосенки да елки хорошо растут, хотя ввысь отчего-то не тянутся, кривятся да ветвями вьются.
У бывших сельсоветчиц от подозрения у кого зенки на лоб, у кого вприщур. Болото! Это что ж ты такое задумал, сукин сын, — у каждой вопрос.
— Бизнес, бабоньки! Бизнес, красавицы! — отвечал. — Буду лягушек разводить для французов. А то не слыхали, что французы лягушек жрут за милу душу?
И самодельные конвертики под их папочки аккуратненько засовывал. Одна образованная нашлась, говорит, что, мол, жрут, да не всяких, а особой породы.
— А то не знаю, — ухмылялся Андрюха, — на развод пару сотен закуплю, в другой год сколь будет, а?
Мог бы и не хитрить, честно сказать, что пруд намерен выкопать да карпов разводить на продажу — уже пошла такая мода, только до ихних мест не дошла. Но побоялся — перехватит кто из самих начальствующих идею, они, начальствующие, нынче сами до всякого бизнеса шибко охочи стали. Сидит себе скромненько на бюджетных рубликах иной мужичишка или иная бабенка, а сынок или дочка под их приглядом такой бизнес крутит под боком, что только ахнешь…
Горд был Андрей Михалыч, Андрюха то есть, что самостоятельно дело проворачивает. Без содействия, значит, своего соседа. Но и не обманывался шибко-то. Помнили или имели в виду толстозадые «сельсоветчицы», что с некоторых пор у «рудакинского кулака» — так за глаза дразнили, знал о том — сильная рука в районе. Но все равно кочевряжились из принципа, морды морщили, толстыми пальцами бумажки перебирая будто бы по делу.
Однако ж наибольших хлопот доставил землемер Сташков по прозвищу кукурузник. Раньше-то ведь как было? Объявлялось на деревне что-то самым главным делом из всех дел. Положим, кукуруза. И пошло-поехало. Лучшие угодья под нее, а она, паразитка, растет вкривь да вкось. Но все равно — даешь! Через год-другой объявляют: «Перекос!». И под корень эту самую кукурузу. Сташков тогда главным агрономом был в селюнинском колхозе. Уперся и ни в какую. Силос первей всего! У него одного она и росла по-путному, кукуруза эта. И силосные ямы по последнему слову — никакой гнили и смердения, как у других. Коровье дело настроил в колхозе на погляд. Доярки своим мужьям мотоциклы покупали… Только установка сверху — не попрешь! Дожали Сташкова, развернули колхоз взад, на зерновой курс. Обозлился и на всю жизнь так злым и остался. И вредным в любом деле, куда бросали.
Теперь вот, уже и старик почти, но шустрый и злой пуще прежнего. Землемерным делом заведует. В лапу взял, как милость Андрюхе оказывал. Кряхтел, морщился, ворчал, но два гектара вместо полутора, как по бумажкам, отмерил-таки. Как положено, к вечеру в дом привел старика на угощение. Напился, нажрался — ну и отвали! Так нет же! Ему надо всю политику обсудить. И коммуняки дерьмо, и демократы дерьмо, один он свет в окошке — все-то он знает и понимает, как надо и чего не надо. Вся власть нынешняя ему по именам известна. Насмотрелся телевизора. Тот дурак, тот продался, тот изворовался — всех под ноготь, как гнид поганых. А кого на их место, про то и ни слова. Никого, надо понимать, потому что вообще всему хана — народишко целиком скурвился. Туда ему и дорога!
Водяры за вечер выжрал за двоих, а ведь так и не вырубился и не сблевался, а когда Андрюха до дому его довозил, в машине рта не закрыл, власть доругивал.
Такой вот нынче напрасный мужик объявился повсеместно. Ворчать ему бы только с утра до вечера промеж телевизора. Андрюхе некогда телевизор смотреть, потому будто в другом мире живет. Потому и выживает. Ящик же этот говорящий для того и придуман, чтоб люди чужими жизнями жили в душе, тогда тело ворочается как бы само по себе без всякой пользы — руки-ноги туда, а душа, она от ящика отлепиться не может. И человечек как в гололедицу: суета есть, а дела нет.
А дело, что с прудом да рыбешкой, — это разве ж для себя Андрюха затеял? А вот и нет. Для братана своего беспутного и несчастного. Санькина затея насчет того, чтобы к морю податься, — это же чистый понт. Ну даже если и купит, жить-то на что будет? Ему ж не просто жить надо, а в обнимку с водярой. И надолго ли хватит «зелененьких»… Чего там говорить! Вот и задумал Андрюха настоящее дело для братана…