[242]. К востоку от столицы границы государства были отодвинуты на три с половиной тысячи километров, зато на западе они приблизились к ней на расстояние менее ста пятидесяти верст. С этого времени на протяжении более ста лет Россия вела практически непрекращающиеся войны на западных границах, шаг за шагом продвигаясь к своим целям, но постоянно теряя только что сделанные приобретения (успехи в войне с Польшей в середине 1650-х гг., на волне которых были захвачены Ковно, Гродно и Вильна и осаждена Рига, затем свелись на нет к началу 1660-х, когда за Москвой остались лишь Смоленск и присоединившаяся к ней левобережная Украина; Азов, впервые захваченный казаками в 1637 г., а затем еще раз войсками Петра I в 1696-м, окончательно стал российским лишь более сорока лет спустя, в 1739-м)[243]. Весьма ограниченные успехи все явственнее свидетельствовали о том, что для успешной борьбы с западными соседями Московии нужно было усвоить их практики в той же мере, в какой этот же подход был необходим для борьбы с восточными завоевателями.
В середине XVII века на этот вызов был дан ответ, определивший судьбы России на последующие двести пятьдесят лет. С одной стороны, царь Алексей Михайлович завершил формирование самодержавного строя, централизовав политическое и экономическое управление через принятие Соборного уложения 1649 г., проведение денежных и таможенных реформ и окончательное закабаление крестьянства; с другой стороны, было начато создание профессиональной армии по европейскому образцу (полки нового строя, приглашение на службу европейских офицеров, первые попытки строительства флота) и увеличено число приказов, ставших прообразом петровских коллегий и министерств XVIII века[244]. Россия в это время сделала три судьбоносных выбора, каждый из которых не был простым и окончательно закрепился позже: во-первых, она подтвердила выбор в пользу «государственной» церкви в борьбе против никонианства с его представлениями о равенстве светской и духовной власти[245]; во-вторых, она отказалась от реформ в «крестьянском вопросе», укрепив основы крепостничества[246]; и в-третьих, признала необходимость масштабного военного и технологического заимствования у Европы[247]. Эти три момента в итоге определили направления и границы того, что мы называем европейской рецепцией.
Европейская рецепция существенно отличалась от византийской и монгольской, хотя между ними можно найти и некоторые черты внешнего сходства. Прежде всего следует отметить, что, как и в случае с византийской рецепцией, европейская была инициирована сверху и возведена в ранг государственной политики. Заимствования осуществлялись открыто и идентифицировались чуть ли не с самим понятием прогресса. Утверждение если не новой веры, то существенно нового образа жизни стало важнейшей задачей на долгие десятилетия. В то же время, как и в случае с монгольской рецепцией, задача обучиться новым приемам и техникам обусловливалась практически исключительно стремлением обеспечить стране военно-политический «паритет» с ее потенциальными противниками и победу над ними; «учителя» неминуемо должны были впоследствии стать жертвами, что было отражено в тосте Петра I по завершении Полтавского сражения[248]. Однако важнейшим отличием европейской рецепции от прежних практик заимствования стало то, что в этот раз она ограничилась прежде всего технологическими и управленческими аспектами, не затрагивая идеологических, социальных и политических основ государства. Следствием данной особенности стало то, что европейская рецепция оказалась самой, если так можно сказать, основательной: ее нельзя представить как относительно единый акт; скорее процесс складывался из последовательных циклов заимствований, к которым стране приходилось прибегать приблизительно раз в столетие.
Масштабность европейской рецепции отмечается практически каждым изучавшим Россию историком; так, А. Каменский пишет: «Дело не в том, что значительная часть русского общества… переоделась в европейское платье, стала жить в домах, построенных в соответствии с европейской архитектурной традицией… познакомилась с блюдами европейской кухни, обрела новые, приближенные к европейским, виды общественной и частной деятельности. Дело в том, что все это в совокупности меняло сам уклад жизни, а следовательно, и мышление людей, их менталитет, систему ценностей. Русское общество стало более динамичным, более восприимчивым ко всему новому. Освоение ценностей европейской культуры означало и знакомство с теми из них, в которых были заложены элементы гражданского общества, гражданского сознания, что привело к тому, что часть русского общества постепенно стала ощущать себя не только объектом, но и субъектом истории. Это означало кардинальные изменения в общественном, национальном, историческом сознании»[249]; а Д. Ливен добавляет: «В значительной мере и успешная российская экспансия зависела от импортированных европейских институтов, европейских технологий, да и европейских специалистов — как военных, так и гражданских»[250]. Мы добавим к этому еще один немаловажный момент: европейская рецепция была единственной, которая заставила русских правителей и философов задуматься о том, не является ли Россия частью чего-то большего, чем она сама (причисление Руси к православному миру не несло такой коннотации, с одной стороны, по причине очевидности этого факта, и, с другой стороны, из-за быстрой смены парадигмы на утверждение центральной роли Московии в этом сообществе (вопрос скорее состоял уже не в том, к чему принадлежит страна, а в том, кто еще принадлежит миру, который она персонифицирует)). Впервые Россия была поименована частью более крупной цивилизации (В. Соловьев писал: «Мы — русские европейцы, как есть европейцы английские, французские и немецкие. Я так же неоспоримо знаю, что я европеец, как и то, что я русский… Все должны стать европейцами. Понятие европейца должно совпасть с понятием человека, и понятие европейского культурного мира — с понятием человечества. В этом смысл истории. Сначала были только греческие, потом римские европейцы, затем явились всякие другие, сначала на Западе, потом и на Востоке — явились русские европейцы, а за океаном — европейцы американские…»[251]). Ответом на это изменение представлений о принадлежности стала теория панславизма[252] и многочисленные примеры агрессивного евронигилизма, однако даже в такой ситуации никто из противников российской «европейскости» не попытался категорично отнести страну к альтернативной Европе азиатской цивилизации[253].
Кратко оценивая составные части европейской рецепции, мы отметим четыре принципиально важных элемента.
Во-первых, непереоценимое значение имела попытка сделать Россию страной по-европейски образованной. В 1687 г., с опозданием на четыре столетия по сравнению с ранними европейскими университетами, в Москве была основана Славяно-греко-латинская академия — первое в стране светское учебное заведение (для создания настоящего европейского университета потребовалось еще 70 лет[254]). Петровские реформы сделали определенный уровень «профессионального», если так уместно выразиться, образования обязательным для представителей привилегированного класса, которые были теперь обязаны проходить военную или административную государственную службу[255]. От презрительного отношения к «немцам» Россия стремительно перешла к невиданному в то время космополитизму: только в петровское время в страну переехало, поступив на службу, несколько тысяч офицеров и гражданских профессионалов из европейских стран[256]; в годы правления Анны Иоанновны иностранцы занимали от трети до половины высших командных постов в русской армии[257]; к концу XVIII века французский язык соперничал с русским в качестве средства общения в петербургском высшем обществе (при этом сам современный русский язык стал, как ни странно, именно продуктом европеизации страны). Были образованы первые российские академии — наук и художеств, — и менее чем за столетие в стране появились составившие ее славу величайшие художники, писатели и поэты. Какими бы масштабными ни были достижения в иных областях, именно невиданное расширение кругозора и образованности всей верхушки тогдашнего общества мы бы назвали главным элементом новой рецепции.
Во-вторых, европейская рецепция была par excellence обусловлена очевидным к тому времени технологическим и военным отставанием России от передовых стран того времени, которое отчетливо ощущалось еще с середины XVII века, — и поэтому она стала первым примером экономической модернизации в истории страны. Важнейшие заимствования коснулись кораблестроения (как военного, так и коммерческого), фортификации и архитектуры, горного дела и металлургии; была создана современная металлургическая, военная и текстильная промышленность. С конца XVII века по 1725 г. выплавка чугуна в России выросла в восемь раз (Россия стала нетто-экспортером металлов уже в 1716 г. и крупнейшим их производителем в мире в 1760-е гг.), а производство тканей — более чем в пять раз[258]. Стремительно росло число мануфактур, организованных по европейскому образцу, — от металлургических заводов и полотняных фабрик до оружейных, кожевенных и фарфоровых заводов; если в начале петровского времени в стране было около 20 «мануфактур», то к 1725 г. их число превысило 250, а 50–75 % пошлины, введенные тарифом 1724 г., благоприятствовали политике «импортозамещения»