замещает индустриальное, так же как и индустриальное общество не ликвидирует аграрный сектор экономики. Подобно тому, как на древние фрески в последующие эпохи наносятся новые и новые изображения, более поздние общественные явления накладываются на предыдущие слои, стирая некоторые черты и наращивая ткань общества как единого целого»[288], а «новые тенденции не замещают предшествующие общественные формы как „стадии“ общественной эволюции; они часто сосуществуют, углубляя комплексность общества и природу социальной структуры»[289]. Эти слова в полной мере применимы и к истории Руси/Московии/России. Каждая рецепция придавала обществу новый импульс и новый вектор развития, но все они располагались как бы в разных плоскостях, и поэтому на каждом новом историческом этапе мы скорее видим именно добавление нового качества, но не отрицание прежнего.
Византийская рецепция не отменила дохристианского общинного характера русского общества, не сформировала новой системы собственности, не упорядочила принципы наследования, не принесла на Русь кодифицированной системы права. В то же время она обеспечила своеобразные синтез и взаимопроникновение религии и власти, церкви и государства, заложив тем самым основы представлений как о божественности государя, так и о подчиненной роли церкви по отношению к светским властям. Она познакомила Русь с православной версией христианства, что имело два принципиальных следствия: с одной стороны, указание на общность православных народов (что впоследствии не раз реанимировалось в российской истории в форме то панславизма, то «русского мира»), и, с другой, постановка религиозной идентичности выше национальной (что прослеживалось вплоть до краха Российской империи, когда внимание обращалось на крещеность человека, а не на его родословную). Эта рецепция провела такие тонкие воображаемые линии исторической преемственности и создала такие мифологемы, которые сформировали в русском народе представления о его мессианском характере и его уникальном историческом предназначении. Следует отметить, что основные «инъекции» византизма оказались столь глубокими, что они не были искоренены ни во времена монгольского ига, ни в период «европеизации» России, ни даже тогда, когда большевики на протяжении десятилетий пытались уничтожить сами воспоминания о религиозной культуре. Даже утрачивая связь с истоками, даже оборачиваясь чуть ли не в свою противоположность, представления об особом пути и исторической роли русского народа, его общинности и мессианстве, о «прирожденном государе» и «симфонии» власти и церкви раз за разом проявлялись в структурах повседневности и оказывали если не определяющее, то весьма существенное влияние на исторический путь страны. Сегодня мы видим, что, будучи на каком-то этапе загнаны далеко вглубь коллективного бессознательного, все они стремительно возвращаются на поверхность, как только на них возникает спрос.
Монгольская рецепция не отменила ничего из привнесенного византийской; все идеологические догматы сохранили свое значение — более того, они скорее даже окрепли, выступая реакцией на внешнее принуждение. При этом монгольские практики существенно углубили элементы византийского порядка; к идее «прирожденного государя» добавились представления о единстве центральной власти и исходящих из нее всех остальных властных полномочиях, а также о том, что закон выше права, а воля государя выше закона, — и какими бы упорными ни были попытки искоренить эти представления, они оказались исключительно устойчивыми. В условиях формирования предельно централизованного самодержавного государства была утверждена условность любой собственности, а подданные оказались низведены до положения полурабов, какими они были в монгольских ордах; по какой-то странной случайности это состояние любви к попирающей человека власти считается проявлением патернализма. При этом данная рецепция добавила к и ранее присутствовавшему в русском народе стремлению к экспансии ощущение привычности гигантских сухопутных пространств и умение управлять покоренными народами посредством выстраивания сложных систем вассалитета и обеспечения религиозной толерантности. К византийскому восприятию окружающего мира как пространства, открытого для проповедей и прозелитизма, прибавилось осознание его как источника опасности и угроз, которое осталось в русском народе на долгие столетия и до сих пор выступает самым эффективным инструментом его мобилизации. Чем дальше расширяли русские свои владения, тем большего им хотелось достичь и тем более враждебными казались еще неосвоенные окраины мира, — это присутствующее в нас и сегодня чувство возникло в период монгольской рецепции.
Европейская рецепция, которая стала третьей в истории России, оказалась удивительным примером того, как рационализм Нового времени и передовые технологии, производственные и военные, будучи переняты отстававшей в своем развитии страной, обеспечили ее впечатляющий скачок, не изменив при этом почти ничего в фундаментальных основах общества. Ни византийская, ни монгольская рецепции не были способны придать обществу устойчивое поступательное развитие: и в том и в другом случае оно оказывалось в тупике — идеологическом, усваивая миф о собственном мессианстве, или территориальном, расширяясь до дозволенных географией пределов и упираясь либо в них, либо в готовых к сопротивлению соседей. Европейская рецепция также не обеспечила такого развития: как и две прежние, она дала России возможность достигать того же уровня, каково достигали страны-«доноры», но практически сам факт его достижения во многом казался реализацией цели, и первоначальный динамизм утрачивался. При этом европейская рецепция, наслоившись на результаты и последствия первых двух масштабных заимствований, принесла в Россию совершенно искаженное понятие эффективности: если для европейцев таковой считалось достижение максимального результата с использованием минимальных усилий и средств, то для мессианской страны с монгольскими практиками власти и подавления эффективным стало считаться достижение поставленной повелителем цели в обозначенные сроки безотносительно затраченных сил. Именно такой синтез привел к тому, что технологические достижения, которые призваны были раскрепостить европейца, на деле сделали русских (а позже — советских) людей еще более угнетаемыми государством, а экономику и политическую систему страны оставили столь же неспособными к естественному поступательному развитию, какими они были и прежде.
Каждая из трех рецепций выводила Русь/Московию/Россию на позиции, которые можно было считать не только равными занимавшимся странами-«донорами», но даже превосходящими их. Эта мания «опережения» имплицитно присутствует в большинстве российских «программ развития», начиная со Средних веков и кончая нашими днями, выступая естественным продуктом идеологии догоняющего развития, присущей всем окраинным и периферийным обществам, ориентирующимся на использование чужих опыта и практик. Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что страна никогда не опережала соперников благодаря своим собственным успехам. И в случае с продолжением Русью византийской традиции, и в случае с завоеванием ранее подконтрольных монголам территорий, и даже в случае возвышения России и позже Советского Союза над европейскими державами фундаментальной причиной такого успеха оказывался окончательный или временный упадок цивилизации-«донора». Киев никогда не стал ровней Константинополю, а Владимир и позже Москва оказались не столько превзошедшими Византию соперниками, сколько наследниками приказавшей долго жить империи. Московские князья, и это прекрасно показала попытка свержения монгольского ига в конце XIV века, закончившаяся очередным покорением Руси, смогли избавиться от ненавистного внешнего управления только тогда, когда внутренние противоречия и распри подточили могущество соперника. Российская империя превратилась в мощнейшую страну Европы в период после истощивших континент наполеоновских войн, а Советский Союз повторил ее успех полтора века спустя в аналогичной ситуации, когда весь Старый Свет лежал в руинах, оставленных Второй мировой войной. Эти периодически возникавшие — но при этом недолговечные — моменты успеха поддерживали и в определенной мере до сих пор поддерживают ощущение того, что страна нашла верную парадигму развития, дающую ей право гордиться своими прошлыми достижениями, — но они мало что говорят о том, могут ли эти успехи быть гарантированы в будущем. Постоянно повторяющиеся рецепции, таким образом, не только оттачивают инструменты усвоения современности, но и порождают непреодолимую зависимость от прошлого.
Эта зависимость, следует также отметить, усиливается тем, что каждая новая из рецепций становится, если так можно сказать, более поверхностной, так как объекты заимствования смещаются от мировоззренческих идеологем к социальным и политическим практикам и далее, к производственным технологиям и экономическим отношениям. Иначе говоря, имперская структура складывается идеологически и ценностно уже на начальных стадиях, обретает инструменты экспансии немногим позже, а затем использует усвоенные из опыта взаимодействия с другими странами достижения не столько для модернизации, сколько для увековечения самой себя. Именно поэтому можно с уверенностью говорить, что Россия является такой имперской структурой, для которой взаимодействие с миром демократических правовых государств становится век от века все менее опасным, а сегодня практически вообще не подрывает ее основ.
Особенности «окраинной империи»
Завершая краткий обзор становления имперской сущности России, отметим еще раз особенности того, что мы в начале этой главы назвали окраинным центром и что на протяжении нескольких столетий превратилось в империю, так и не потеряв черт и комплексов окраинности.
Как мы уже говорили, первый уровень «усвоения имперскости» оказался скорее идеологическим. В период между принятием христианства и формированием концепции Москвы как «третьего Рима» Русь приобщилась к цивилизации, которую ей так и не удалось победить в военном отношении и к которой она на протяжении значительного времени относилась как к «старшей». Сдвигаясь территориально все дальше от ареала своего зарождения и от мест, где начиналось ее взаимодействие с Византией, Русь в ее владимирско-московском обличье не могла не воспринимать себя как «последнего хранителя» православных мудрости и традиций. Ее глубоко периферийный характер многократно усилил приверженность византийским идеям и нормам, так как вручение миссии сохранения великой религии нескольким княжествам на севере Русской равнины могло объясняться не иначе как божественным Провидением. Окраинная цивилизация оказалась в результате самым последовательным и беззаветным защитником православия и мощной силой, на протяжении веков идеализировавшей эту религию и строившей на ней субститут своей национальной идентичности. Это объясняет и глубоко присущий русской имперской традиции консерватизм: тот, кто видит свою миссию в сохранении веры и устоев, определенно не может стремиться к их «модернизации» и изменению.